Том посмотрел на ближайшую часть верхнего уровня, сочленение, крохотную площадку на повороте лестницы, висящей в воздухе. Она была не прямо над ним, а примерно в двух футах от него по горизонтали, в пяти футах выше головы. Тому нужна была промежуточная опора для ноги, но ничего подобного не находилось, кроме ручки двери гораздо ниже перил площадки, где он стоял. Вряд ли удалось бы устойчиво поставить на перила даже одну ногу. Том подумал: «Если б только у меня с собой что-то было, что-то такое, на что можно встать; хотя в этом нет никакого смысла. Я никогда не смогу встать на эти перила, удерживая равновесие, чтобы ухватиться за лестницу над головой, а даже если получится, я не смогу подтянуться — только повисну на руках и упаду между лестницами. Но если я не выберусь отсюда как можно скорее, я задохнусь. И мне кажется, тут что-то скоро взорвется». Он опять крикнул, но, как ему показалось, совершенно беззвучно. Он механически зашарил по карманам, и рука наткнулась на нож, крепкий, длинный швейцарский перочинный нож с двумя лезвиями, подарок Эммы на Рождество. Том вытащил нож, открыл то лезвие, что подлиннее, и посмотрел на дверь. Ему пришло в голову, что, если получится вогнать лезвие ножа в щель над дверью, с помощью торчащей рукоятки он, во-первых, сможет, ступив предварительно на ручку двери, подняться на поручень и удерживать там равновесие достаточно долго, чтобы ухватиться за вертикальные прутья верхней лестницы; во-вторых, эта рукоятка ножа станет промежуточной ступенькой, по которой можно будет залезть наверх, главное — не слишком долго на нее опираться.
Том всунул нож в щель над дверью. Лезвие вошло плотно, и наружу осталось торчать три дюйма ручки. Том положил руку на круглый поручень. Он был мокрый, горячий и чудовищно скользкий, и, глядя на него, Том видел внизу пропасть. Он пошарил в кармане и нашел большой, чудом оставшийся сухим при этой влажности носовой платок. Вытер им железный поручень. Потом быстро, не осматриваясь больше, протянул правую руку и схватился за ручку ножа, поднял правую ногу и поставил ступню на дверную ручку, пружинисто оттолкнулся левой ладонью от поручня, взлетел вверх, встал на вытертую досуха часть поручня и одновременно вытянул левую руку, чтобы схватиться за металлическую ступень лестницы над головой, а потом быстро перехватился обеими руками за вертикальные прутья прямо над собой. Отсюда, если на секунду опереться правой ногой на нож, можно опять подняться и всунуть левое колено меж прутьями пролета верхней лестницы.
Пока он оценивал расстояние и напрягал тело для прыжка, сверху донесся громкий, отдавшийся эхом лязг, и Том немедленно все понял. Это захлопнулись бронзовые двери наверху. Еще секунда, и погас свет.
Эмма зажег лампы в комнате, где до этого сидел с матерью при мерцающем свете камина.
Был вечер субботы, конец долгого дня. Эмма вернулся в Лондон из Эннистона ранним утренним поездом. Он спустился в метро, собираясь доехать до станции Кингз-Кросс и вернуться к себе. Но мысль о том, что придется сидеть одному в комнате, вдруг показалась ему невыносимой, и он решил доехать до Хитроу и полететь в Брюссель. Радость матери при его нежданном появлении его немного подбодрила.
Комната, где они сейчас сидели, не менялась уже давно, почти со дня смерти отца. Комната была бельгийская, а не английская. Мать Эммы не стремилась создать такой эффект. Часть мебели она получила вместе с квартирой, а другую унаследовала от ныне покойной сестры, которая была замужем за бельгийским архитектором. Может быть, свою роль сыграла еще одна причина. Когда мать Эммы решила жить за границей, она переняла своеобразный старомодный, обывательский стиль, подходящий к этому району Брюсселя, вариацию на тему старых комнат Белфаста, давно исчезнувших и существовавших ныне лишь в ее воображении. Тюлевые, невероятной красоты занавески на высоких окнах пожелтели, бархатные портьеры, обрамлявшие их, были незаметно проедены молью и покрылись пятнами, подкладка их изорвалась. Турецкий ковер истерся и хранил следы ног. Вышитая шаль на рояле, всегда аккуратно возвращаемая в одно и то же положение, выцвела сверху, где на нее падали лучи солнца. Серебряная рамка фотографии, запечатлевшей мягкие черты и кроткий взгляд шестнадцатилетнего Эммы, также стояла на рояле, всегда в одном и том же месте, под одним и тем же углом. Отец Эммы тоже присутствовал. На портрете кисти соученика по Тринити-колледжу он был совсем мальчишкой — в зеленом галстуке, задорный, с озорным взглядом. Эмма не любил этот портрет. На фотографии в комнате матери отец был старше, печальнее, выглядел застенчивым и скромным, с мягкими висячими усами и выражением интеллигентного удивления. Оба родителя выглядели старомодно. Отец был похож на субалтерна времен Первой мировой. Мать — на раннюю звезду немого кино, с короткими светлыми волнистыми пышными волосами, прямым носом, маленьким ротиком и прекрасными глазами. Она до сих пор не выглядела пожилой, а была похожа на поблекшую молодую женщину и сидеть предпочитала на полу, низкой табуреточке или подушке, демонстрируя прекрасные гладкие ноги, стройные лодыжки и глянцевые туфли на высоком каблуке. Между Мэри (née Гордон) Скарлет-Тейлор и ее сыном всегда существовало некое смутное, но не враждебное напряжение. Она нервничала, боясь, что докучает ему своей любовью. Он раздражался и чувствовал себя виноватым, понимая, что прячет от матери свою любовь, как последний скряга, из соображений благоразумия. Может быть, она даже и не знала, что он ее любит, а могла только догадываться. Он знал, что таким образом намеренно лишает мать счастья, которое, может быть, принадлежит ей по праву. Ее голос, тихий, с очень слабым ольстерским акцентом, напоминал Эмме, что он ирландец. Иногда они вдвоем были похожи на юных любовников.