ФАНТАСТИКА

ДЕТЕКТИВЫ И БОЕВИКИ

ПРОЗА

ЛЮБОВНЫЕ РОМАНЫ

ПРИКЛЮЧЕНИЯ

ДЕТСКИЕ КНИГИ

ПОЭЗИЯ, ДРАМАТУРГИЯ

НАУКА, ОБРАЗОВАНИЕ

ДОКУМЕНТАЛЬНОЕ

СПРАВОЧНИКИ

ЮМОР

ДОМ, СЕМЬЯ

РЕЛИГИЯ

ДЕЛОВАЯ ЛИТЕРАТУРА

Последние отзывы

Нежеланный брак

Не понимаю, зачем авторицы, чтобы показать "независимость" главных героинь, показывают их полными идиотками?... >>>>>

Мисс совершенство

Читала галопом по Европам, ничего нуднее не встречала >>>>>

Мисс совершенство

Этот их трех понравился больше всех >>>>>




  78  

Дональд рассказал нам об одном из бывших своих одноклассников по школе Таунсенда Харриса. Фамилия парня была Миллер — Зигмунд Миллер. Он жил в Йорк-вилле, одном из северо-восточных районов Манхэттена, где селились немцы, и был фашистом. «Если учесть, что школа чуть ли не на сто процентов еврейская, это выглядело безумно смело», — сказал Дональд. На политических диспутах в классе Зигмунд Миллер с готовностью объяснял, почему он за Гитлера. Частенько после школы его лупили. Но главным в рассказе Дональда было другое — то, что произошло потом.

В старших классах в школу ездили целой компанией: Дональд, Берни, Ирвин, Гарольд Эпштейн и Стэн Мэйзи. Встречались на углу и, перейдя Магистраль, шли по авеню Маунт-Иден к станции надземки «Джером-авеню». Однажды утром в поезде с ними рядом оказался какой-то человек, читавший «Дейли ньюс». На первой полосе красовалась фотография Зигмунда Миллера. Он убил свою девушку. Они договорились вместе покончить с собой, но, убив ее, выполнить свою часть обета он оказался не в силах. «О, извините, — сказал Стэн Мэйзи их соседу, выхватывая газету прямо у него из рук, — кажется, один наш приятель кого-то убил!»

— А почему они хотели покончить с собой — ну, этот ваш приятель и его девушка? — спросил я тогда за обедом.

Дональд поглядел на мать.

— Она забеременела, — сказал он. Мать нахмурилась.

— Мне кажется, это не тема для застольного разговора, — сказала она.

Это меня обидело.

— Думаешь, я не знаю, что значит забеременеть? — возмутился я. — Так вот будь уверена: я это очень даже хорошо знаю!

И тут я обиделся в два раза больше, потому что все засмеялись, словно я сказал нечто смешное.

22

Стояла зима, небо рано начинало темнеть. Отец приходил с работы, когда становилось уже совсем темно, и от него шли морозные волны, словно его пальто и шляпа выдыхают холод. Каждый вечер с учебниками под мышкой входил Дональд — красноносый, с простуженно поблескивающими глазами. У меня все никак не проходили боли в том месте, где был шрам; врачи говорили, что это идут рубцовые процессы. Играть на улицу меня пускали редко. Мне не полагалось напрягаться. Шрам был длинный, я его каждый день рассматривал. Толстый выпуклый шов проходил по животу наискось к мошонке. В верхнем и нижнем его концах были углубления, ямочки на коже в тех местах, где вставлялись дренажные трубки. Эти местечки были самыми уязвимыми; когда я их касался, у меня прямо все внутренности передергивало. Поэтому те, кто свободно ходил куда вздумается в этом охваченном войной мире и не боялся нацистов на темных улицах Нью-Йорка, меня восхищали. После болезни я изменился физически: раньше я был поджарым и жилистым, я был ловким и хотя бегал не очень быстро, но, играя в панчбол или стикбол, мог щегольнуть красивой подачей, а то и принять не слишком коварно посланный мне мяч. Все это ушло. Формой тела я стал походить на грушу, набрал за все эти недели постельного режима лишний вес и отчаянно стыдился собственных движений. Непрерывно боялся, что у меня что-нибудь внутри порвется, не носился уже как угорелый и не спрыгивал во дворе со стены, как в те времена, когда мы с Бертрамом играли в Зорро, — в общем, вел себя так, будто еще не сняты швы, а иногда я их прямо чувствовал, причем возвращалось и кошмарное, отвратительное ощущение, как их удаляют, — я чувствовал чиканье по ним ножниц доктора, ощущал, как тянется сквозь мясо кетгутовая нить. Когда я все же не боялся носиться и бегать, за меня боялась мать. У нее как-то очень быстро поседели виски. Мать поглядывала на меня с беспокойством и продолжала пичкать как выздоравливающего, хотя я давно уже опять ходил в школу. Я поедал громадное количество сладких сырников, булки с маслом, пил крепкий куриный бульон, вовсю наворачивал мясо с картошкой, капустой и всеми прочими овощами. Поглощал реки молока, которое продавали теперь гомогенизированным, то есть в таком виде, когда бутылку не надо встряхивать, чтобы сливки разошлись по всему объему. По утрам в меня пихали кашу — пшеничную или овсяную, хотя я куда больше любил гренки или хрустящие хлебцы. И поскольку двигался я не очень много, изменился весь мой внешний облик — я вырос, но и отяжелел, а наряду с прежней моей приветливой физиономией и лучезарной улыбкой у меня появился двойной подбородок. Я пытался возместить это прической, отрастив, в подражание Дональду, пышный чуб надо лбом. Но у меня он долго не держался, к тому же мне все еще не разрешали носить волосы достаточной длины, чтобы получалось как надо. Дональд же, на положении студента-первокурсника, отпустил длинные волосы и старательно их расчесывал каждое утро и каждый вечер, придя из колледжа. Вообще, когда у Дональда не было других неотложных дел, он тут же направлялся к зеркалу причесываться — в одной руке держал гребень, а другой все время приглаживал и прихлопывал свой чуб, пока не уложит его, как запланировано. Теперь он держался важно, говорил тихо и обстоятельно, как и положено студенту колледжа. Брюки гольф он больше не носил, ходил в отглаженных длинных брюках со слегка оттопыривающимися манжетами. От ремня в боковой карман брюк — цепочка. На улице сразу совал в рот трубку — прямую, сделанную из верескового корня, — которую держал в уголке рта, стиснув зубами. Ни разу я не видел, чтобы он ее закурил, но в зубах держал не вынимая. Наши отношения менялись. В семнадцать Дональд так воспарил, такой стал великий, будто он старше меня раза в два, а на меня уже смотрел скорее как отец, чем как старший брат. Душ принимал каждый день. Со мной занимался гораздо меньше: наши интересы уже не совпадали, зато еще больше он олицетворял для меня честолюбие и образованность. Придя вечером домой, слушал пятнадцатиминутную спортивную программу Стэна Ломакса, который с чудовищной осведомленностью сыпал познаниями о захудалых студенческих командах, одобрительно упоминая нью-йоркские факультеты и колледжи, которыми другие спортивные обозреватели просто гнушались. Стэн Ломакс вещал о футбольных достижениях Бруклинского и Городского колледжей так же рассудительно и объективно, как и о Мичиганском университете или командах «Миннесота-Гоферз» или «Дюк-Блю-Девилз». Дональду это нравилось. Он ревностно предавался ассимиляции, как и все мы. Слушая вместе с ним, я представлял себе готические университетские здания, окруженные идиллическими лужайками, словно передавали не результаты футбольных матчей, а какие-то романтические рассказы. В моем воображении элегантные молодые футболисты с благозвучными фамилиями — ну, скажем, Томми Хармон — прогуливались в слаксах, арчиловых пуловерах и двухцветных кроссовках по расчерченному белыми линиями полю об руку с хорошенькими студентками в плиссированных юбочках и ангорских свитерах. Отвечая на расспросы спутниц, они спокойно признавали: да, забил; да, выиграли. В этих моих мечтаниях не было ни лекций, ни учебников. А подоснова все та же: зима, сумерки, твердеющий от холода воздух уходящего дня, по улицам Бронкса кружатся мерзлые листья платанов, и над всем этим тучи второй мировой войны. Как нравилось мне сидеть дома в светлом кругу от лампы, окруженном кругами темноты, которые чем дальше, тем чернее! Настольная лампа была для меня убежищем, я любил ее, как какой-нибудь Мумбо-Юмбо в джунглях любит свой костер, окруженный черной ревущей чащей.

  78