Да, но это в Париже… А здесь – видеть рядом сомнительных нравов бездельника, пусть даже не дольше недели, слушать его звонкий смех, чувствовать, как он умирает от скуки рядом со мной и Анни… о, нет! нет, нет и нет! Я готова отдать пятьдесят луидоров, только не это! Пусть убирается и не тревожит тёплой горечи моего одиночества, не оскверняет «моей Казамены»: моего убежища, где порыжевшую, благоухающую самшитом землю захватил дикий виноградник – она лежит на голубой мягкой вате гор как неогранённый драгоценный камень. Неосторожное обещание Анни: «Казамена будет вашей» – проникло в самую глубь моей весьма приземлённой души. Неужели правда этот островок с лабиринтом, крохотным мраморным фронтоном, зарослями багрянника и мошника, эта драгоценность, вышедшая из моды, как брошки с миниатюрным портретом, будет принадлежать мне? Потом, когда Рено снова окажется рядом, я дам волю своему фермерскому инстинкту, доставшемуся мне от предков из Пюизэ – крестьян, ревностно следивших за своим добром.
Уже теперь, когда мне становится тяжело думать о Рено, считать дни, представлять его пополневшие щёки, совсем поседевшие усы (он этим по-детски огорчён), вспоминать, как его левая праздная ладонь раскрывается в расточительном жесте, а правая сжимает несуществующее перо, когда мой нахмуренный до боли лоб устаёт от размышлений, – я обращаюсь мыслями к Казамене, новой своей игрушке. Теперь я не могу с прежним безразличием видеть упавший побег виноградной лозы. Обязательно подвяжу его скрученными стеблями тростника, потом приподниму пышную листву розового куста, озабоченно рассматривая почки будущего года. То ковырну жирную землю, то сломаю сочную травинку, и всё это с мыслью, достойной первого человека, отвоевавшего себе прибежище: «Вот эта трава – моя, и жирная земля под ней – тоже, и тот пласт, где копошатся черви, и извилистые ходы крота, и та твердь под ними, что никогда не видела света, – тоже моя; если я захочу, то завладею чёрными подземными водами и первой выпью глоток с запахом песчаника и ржавчины…»
Монтиньи? Ну что ж! Монтиньи от этого не менее дорог моему сердцу. Дом в Монтиньи остаётся тем, чем был для меня всегда: реликвией, норкой, цитаделью, музеем моей юности… Как жаль, что я не могу обнести его вместе с зелёным, как трава у колодца, садом, высоченной стеной, оградившей бы его от чужих взглядов! Моя стыдливая любовь к Монтиньи делает его подобным миражу, только обманывает этот мираж меня одну! Так мэтр Френгофе прятал своё уродливое творение от неразумного и неглубокого человеческого взгляда.
Что скажут мне Анни, и Марта Пайе, и Каллиоп ван Лангендонк, и толстый Можи, если я покажу им свой Монтиньи? Они скажут: «Ну и что особенного? Дом как дом».
Нет, это не просто старый дом, неразумные вы мои! Это дом в Монтиньи. Когда я умру, ему тоже придёт конец… Мой взгляд, прежде чем потухнуть навсегда, поднимется к его фиолетовой черепичной крыше, раскрашенной жёлтым лишайником, и по этому знаку зелень сада, без единого цветного пятна, растворится в призрачном тумане, задрожит сумрачный гребень в радуге семицветного спектра, и мы застынем на секунду, дом и я, между тем миром и этим…
«Оседлая моя бродяжка!..»
Дорогой мой, дорогой, я словно наяву слышу твой голос. Мне и стыдно, и печально. Разве не о нём должны быть все мои мысли? А впрочем, они и не могут быть не о нём, ведь это мои мысли, а я привязана к нему, как корневой побег к розе: вот он убегает под землёй далеко-далеко от материнского куста и только потом выбрасывает на поверхность свой первый росток, нежный, гладкий, розово-коричневый, как дождевой червяк…
Видно, недосветившее в августе солнце принялось вдруг сегодня нас жарить – разморило, одурманило. А ещё вчера утром были заморозки. Анни молчит, она сидит рядом со мной на земле, привалившись спиной к вековой вишне – у неё такой толстый ствол, что нам обеим хватает места. Закрыв глаза, она подставила лицо лучам, пассивная, неподвижная, но больше ей меня не обмануть… Наверняка именно так она подставляет губы поцелуям мужчин, равным в её глазах богам!
Она ушла в себя, ей безразлично, что на один день вернулось лето, я же впитываю каждый его час, заботливо укладываю каждый его голубой отблеск в гербарий своей памяти. Рено, любимый! Неужели в этот миг воздух вокруг вас золотится от мороза и оседает на ваших длинных усах крошечными жемчужинками, переливающимися от дыхания? Мне неприятно думать об этом, меня это ранит: сегодня мы с вами дальше друг от друга, чем обычно!..