Без сомнения, позавчера я была не в лучшей форме. Ох уж эта Анни!.. Какая неуверенность овладела мной, чего мне не хватало, чтобы осадить её, даже поколотить при необходимости, вместо этого я вдруг глупо захихикала над очередным кошачьим кульбитом. Надо было… до чего я противна сама себе! Да за её слова следовало… Стареешь, Клодина! Но почему же в самом деле моё лучшее «я» не со мной?.. Ох, Анни! Помнится, она хвасталась, что умеет «думать». Я уже готова поверить ей.
От «моего лучшего "я"» пришло сегодня странное письмо. Я догадываюсь, что предыдущую ночь он провёл в мечтах обо мне, и в этом нет ничего хорошего. Меня охватывает беспокойство, когда его сны переходят вот так в дневные мечтания, словно ночь тянет за собой запоздалый туманный шлейф. Мне и отсюда видно, как его тревожный сон прерывается вздохами, бесконечным конвульсивным подёргиванием правой руки, виттовой пляской утомлённого писателя…
А снилось моему любимому, что я ему изменяю! Он стыдится рассказывать мне об этом, стыдится того, что ему такое может сниться, но с лёгкостью, словно какая-нибудь влюблённая модистка, путает случайные сновидения с предчувствиями.
«Понимаешь, Клодина, меня убивает мысль, что я старик…» Любимый мотив, он умиляет меня, но и смешит… «Успокой меня, детка. Ты так честна, что я всегда тебе верю, ведь если бы ты мне изменила, ты бы сказала мне об этом, правда? Для меня страшнее самой страшной жестокости, если ты думаешь так: „Я изменяю ему, но признаться не решаюсь – не хочу делать больно“. Ты согласна со мной? Если тебе кто-то понадобится, лучше подойди и скажи: "Дай мне его». И я тебе его дам, даже если потом убью несколько раз подряд…»
Бедный мой Рено! Наверное, когда он писал, страшная картина всё ещё стояла у него перед глазами, он был подавлен и мучился от тоски в своей палате с переливающимися стенами… Только бы мне удалось передать в ответе то, чем я хотела бы его наполнить, я напишу ответ весёлыми оранжевыми чернилами, буду выводить строчки горящей соломинкой или пылающей розово-чёрной головешкой на бумаге тёплого бархата, похожей на мою кожу… Разве можно писать любовные письма? Их нужно рисовать, раскрашивать, выкрикивать… И пусть прочтёт с выражением!
О Марселе я ему, разумеется, писать не стала. Момент не самый подходящий. Уберём с его пути мелкие камешки: только бы не споткнулся на пути выздоровления!
Анни – как любезно с её стороны – готовит Марселю спальню рядом с моей туалетной комнатой. Спальня наверняка понравится моему пасынку: англоман Ален Самзен (Анни называет его не иначе как «мой бывший муж») украсил все комнаты верхнего этажа мебелью кричащего ярко-красного и серебристого лимонного дерева, в изобилии поставляемой на континент Уорингом и Джилоу. Но здесь по крайней мере меня это не раздражает: мои комнаты в зелено-серой и синей, как форель, гамме выплёскиваются за окно в переливающийся всеми цветами радуги сумрак, спускающийся к вечеру на кольцо невысоких гор.
Марсель будет прятать на ночь свою кукольную красоту – надеюсь, недолго – под розово-серый полог, а пудриться ему предстоит – о Бердслей! – перед трюмо на ножках газели, украшенным гирляндами… Я так и не примирилась с тем, что нам угрожает приезд Марселя:
– Ну скажите, Анни, разве не лучше нам было вдвоём: нежились себе спокойно на солнышке, болтая о любви, о путешествиях, собирали еловые шишки или прогуливались по дорожке, как сегодня?.. Взгляните-ка на эту жёлтую тропинку: как она изгибается, ныряя под деревья, точь-в-точь уж, что торопится спрятаться в прохладную тень…
Анни, глядя на мирный пейзаж, улыбается с таким безразличием, с каким улыбаются случайным знакомым. Вероятно, ей кажется, что в этой картине не хватает мужчин…
– Вас не смущает необъяснимое желание Марселя явиться сюда, Анни?
Она, пересилив себя, мило улыбается и нехотя качает головой: «Нет». Её широкополая шляпа – мы снова вытащили по случаю наступления призрачного бабьего лета свои подрумянившиеся, как хлебцы, колокола из манильской соломки – взмахивает крыльями по обе стороны от низкого пучка, и Анни становится похожа на собственную бабушку, какой та, вероятно, была году этак в тысяча восемьсот сороковом…
Беззащитный и неразборчивый Тоби-Пёс бежит впереди нас и ловит то кролика, то синицу, то крота, то сверчка. Его широкий, с волнистыми краями язык выглядит на блестящей чёрной шкурке розовым, как цветок вереска, украшением. Вернулась жара, мы шагаем, не зная сами, куда заведут нас ноги, и потому Тоби-Пёс, чёрный, без ошейника, носится, как бездомный цыган. Погода дивная, но каждое дуновение ветерка в листьях, порыжевших и высохших, безжизненных и ломких, ясно говорит о том, что лето прошло…