— Егор! — слабо вскрикнул Поленов. — Егор, уберите это… этого…
— А что такого?! — закричал старец, и сырым мясом запахло оглушительно. — Ты купил это, что ли, место? Ты права не имеешь! Егор, скажи, он имеет право?
Егор вяло пробурчал что-то и не пошевелился.
— Ты с дочерью жил! — крикнул старик. — Кому надо, все про тебя знают. Ты в ножки должен кланяться, что нашелся человек с тобой возиться, а ты тварь неблагодарная и дочери растлитель. Ты девочек любишь, по дворам отлавливаешь и любишь… Держите его все, он ловит девочек по дворам!
Поленов вскочил и, подхватив автоматически портфель, стремительно побежал наружу, в дождь.
— Он дочь изнасиловал, — доверительно сказал старик Егору. — Ты слыхал?
— А мне чего, — сказал Егор, — дочь не моя.
— И то правда, совершенная правда, какой ты человек разумный, — кивнул старик. — Настоящая гадина, говядина. У тебя перед носом будут резать человека — ты не чухнешься. Налей мне теперь еще стакан и дай чаю, мне все нравится.
Одинокий любил такую погоду и обстановку.
— А чего ж, — сказал Егор.
— Вот-вот. Он там сейчас побегает, а около дома ему Блументаль еще добавит. Я ему сказал в подворотне стоять, он ему предложит к девочке пройти к мертвой. Хорошо придумал, да?
Егор в знак одобрения шмыгнул носом.
— Животное ты, и все люди такие, — одобрительно сказал Одинокий. Одинокий был утешен, ему Остромов дал пятьдесят рублей. Когда-нибудь сделаем гадость и Остромову, гадине. Дал пятьдесят рублей старому приятелю, поэту, которому недостоин копчик целовать. Но сейчас и пятьдесят рублей было хорошо. Остромов оделся отлично, стал вальяжен. Теперь Одинокий кое-что про него знал, все в копилку, и это утешало его вдвойне.
— А что ж, — сказал Егор. — И то верно.
— Мертвая девочка, — сказал Одинокий мечтательно. — Хорошо, да? Сам придумал. С девочкой было, с мертвой не было. А остальное очень просто ведь делается: перескажешь человеку пару историй из того, про что в очередях говорят, — и действует! Видел, как действует? Теперь в очередях рассказывают такое, что раньше бы никакой Гофман не выдумал. — Одинокий был настроен поговорить, как всегда при удаче. — Удивительно стало много всяких этих историй, какими можно человека в правильный момент сломать пополам… А чего еще делать с человеком, правильно я говорю?
— И то, — сказал Егор.
— Гадина, гнида, и все животные, и никого больше, — сказал Одинокий. — Ломать и топтать, всех в дробилку. И ноги вытереть.
Пока он все это говорил, Поленов бежал по страшным улицам под страшным небом. Оно впереди сходилось треугольником и падало на землю, как нож гильотины. Что-то ломалось, переламывалось, что-то, после чего все пойдет вниз. Поленов никогда не растлевал дочь, вообще никогда никого, но теперь уже не был в этом уверен. Пришел знающий о нем худшее. Встреча со знающим худшее всегда невыносима. Он придет, и мы сделаем все, что он скажет. Мы никогда не поверим знающему лучшее, но всегда согласимся со знающим худшее, потому что втайне догадываемся о том же. Мы животные, нам нет прощения. И когда наихудшее животное скажет нам наихудшие слова, мы поверим ему.
А в подворотне напротив дома ждал его Блументаль. Одинокий знал, что первый удар надламывает, а второй добивает. Он не зря взял свои пятьдесят рублей и не просто так теперь утешался.
— Поленов! — мрачно сказал трясущемуся Константину Исаковичу утонченный бородатый юноша, выходя из подворотни. Он был бледен капустной бледностью кокаиниста. — Не хотите мертвую девочку? У меня есть. Будет вам как дочь.
4
Оставалась одна проблема, и не проблема даже, а так. У Клингенмайера томились реликвии, а также кое-какие записи, возобновить сведения было негде, запас идей у Остромова иссякал. Можно было, разумеется, и дальше врать про эоны. Но по-морбусовски не выдумаешь, а в сундуке лежали записи, которых хватило бы морочить публику еще на полгода, кабы не больше. Самому идти не хотелось. Надо было послать человека — и такого, который убедит.
Первая его мысль была: Мартынов. От этого прямо-таки волнами наплывала уверенность. Но Мартынову пришлось бы все объяснять, он был из тех, кто не принимает на веру. Иному скажешь — «Мне должны», «Мне нужно», — и он пошел. Дробинин? Зачитает стихами, замучает, озлобит Клингенмайера пуще прежнего. Наконец он решился: Галицкий. Хоть шерсти клок.