В сорок шестом его выгнали с работы за стихотворный фельетон, и он устроился в краеведческий музей, где хранителем работал друг Циолковского, бывший соловецкий узник Владимир Зотов. Он знал наизусть десятки шедевров Серебряного века, особенно любил Гумилева – и Панченко тоже влюбился в него и признавался позднее, что без Гумилева не оценил бы ни Мандельштама, ни Ахматову: «Он прямолинейней, проще, к ним лучше приходить через него…» У него были тогда отличные военные стихи, но, как и Слуцкий, он вынужден был держать их в столе либо в памяти. Знаменитая впоследствии «Баллада о расстрелянном сердце» была написана уже в сорок четвертом, ходила по рукам, но опубликована полностью лишь в 1988 году:
- Я сотни верст войной протопал.
- С винтовкой пил.
- С винтовкой спал.
- Спущу курок – и пуля в штопор,
- и кто-то замертво упал.
- А я тряхну кудрявым чубом.
- Иду, подковами звеня.
- И так владею этим чудом,
- что нет управы на меня.
- Лежат фашисты в поле чистом,
- торчат крестами на восток.
- Иду на запад – по фашистам,
- как танк – железен и жесток.
- На них кресты
- и тень Христа,
- на мне – ни бога, ни креста!
- – Убей его! —
- И убиваю,
- хожу, подковами звеня.
- Я знаю: сердцем убиваю.
- Нет вовсе сердца у меня.
<…>
- Куплю плацкарт
- и скорым – к маме,
- к какой-нибудь несчастной Мане,
- вдове, обманутой жене:
- – Подайте сердца!
- Мне хоть малость! —
- ударюсь лбом.
- Но скажут мне:
- – Ищи в полях, под Стрием, в Истре,
- на польских шляхах рой песок:
- не свист свинца – в свой каждый выстрел
- ты сердца вкладывал кусок.
- Ты растерял его, солдат.
- Ты расстрелял его, солдат.
- И так владел ты этим чудом,
- что выжил там, где гибла рать.
- Я долго-долго буду чуждым
- ходить и сердце собирать.
<…>
- Меня Мосторг переоденет.
- И где-то денег даст кассир.
- Большой и загнанный, как демон,
- без дела и в убытке сил,
- я буду кем-то успокоен:
- – Какой уж есть, таким живи, —
- И будет много шатких коек
- скрипеть под шаткостью любви.
- И где-нибудь в чужой квартире
- мне скажут:
- – Милый, нет чудес!
- в скупом послевоенном мире
- всем сердца выдано в обрез.
Это гораздо лучше, чем ранняя лирика Окуджавы: у него и опыта такого не было. Панченко – в каком-то смысле фигура промежуточная между Слуцким и Окуджавой: Слуцкий – достоверный, дотошный хронист, записавший все, что видел, а видел он много такого, что – как до него казалось – вообще не лезет ни в стихи, ни в прозу. Есть факты, разрывающие любую форму, не терпящие поэтической условности; но он сумел написать «Кёльнскую яму» и «Капитан приехал за женой». Панченко, конечно, не так протоколен – он романтичней, мягче, даже и цитированные стихи – аллегория. У Окуджавы же война вовсе вытеснена в условно-романтический план, а в памяти осталась похожая на страшный сон, сюрреалистическая, райско-адская картина:
- Высокий хор поет с улыбкой,
- Земля от выстрелов дрожит,
- Сержант Петров, поджав коленки,
- Как новорожденный лежит.
У Панченко он многому научился – пусть не сразу, но впустил в стихи конкретику. Что до причин, по которым Панченко его заметил и выделил, хотя сам писал к тому времени на порядок сильнее, – об этой причине в 1974 году написал Евтушенко, анализируя собственные юношеские впечатления от Окуджавы: «В нем ощущалась тайна. Этой тайной был его, тогда еще не выявленный, талант». Может, уже и выявленный – что он писал для себя, неизвестно, – но в любом случае ощутимый: Окуджава был необычен. Сдержанный, ироничный, иногда вдруг откровенный, сентиментальный и пылкий, он писал еще кое-как, но держался уже как поэт – и эта подлинность поведения и облика была убедительней стихов.
Обстоятельства их знакомства неясны: Панченко вспоминал, что Окуджава зашел к нему еще в одну из своих поездок в Калугу, желая лично познакомиться с сотрудниками редакции и передать им «переработанные» стихи. Ему посоветовали познакомиться с Панченко, который вел литобъединение при Калужском издательстве. По воспоминаниям Николая Васильевича, Окуджава принес стихи о каком-то китайском солдате, навеянные вроде бы фильмом; что за фильм – Панченко не помнил. Получается интересная рифма с «Добровольцем Ю-Шином»: о чем угодно писал человек, лишь бы не о личном! Панченко порекомендовал Окуджаве обратиться к Игорю Шедвиговскому, на плечи которого перекладывал заботу о своем ЛИТО: сам он собирался в Москву, в Высшую партийную школу. Шедвиговский стихи одобрил и даже запомнил наизусть один фрагмент: