Когда сами эти люди, дворяне нового типа, подавляли народ с той же уверенной жестокостью, – это не казалось им преступлением, поскольку осуществлялось во имя народного же блага; отношение их к большинству российского населения ничем не отличалось от декабристского отношения к крепостным. Их можно было (и даже предполагалось) отпустить, но считать их равными – ни в коем случае. И не потому, что дворянин никогда не согласится на равенство с простолюдином, а потому, что герой никогда не согласится на равенство с толпой. Полководец не равен солдату. У них было сознание полководцев – что у Пестеля, что у Тухачевского; что у Каховского, что у Якира. Репрессии тридцатых годов отличаются от репрессий 1826 года главным образом тем, что ХХ век был веком масс, и все процессы в нем поневоле приобретали более массовый характер. Иногда это приводило не только к количественным, но и к качественным сдвигам: Крымская война, доказавшая неэффективность николаевского государства, все-таки не распространилась на всю российскую территорию. Случись это, Россия бы одержала победу, вполне сопоставимую с победой в Великой Отечественной, которая тоже поначалу доказала неэффективность тирании. Но это уже другая история – альтернативная.
В советском диссидентском движении отчетливо видны две волны. Первая – дети той самой советской элиты, низвергнутой в ад, чьи убеждения вполне укладывались в большевистскую парадигму (с определенными смягчениями, прогрессистскими надеждами, человеческим лицом). Это движение не столько революционное, сколько реформаторское; надо заметить, что и у декабристов эти интенции были сильны, и далеко не все они, подобно Каховскому или Якушкину, готовы были обнажить цареубийственный кинжал. Большинство шестидесятников были людьми вполне лояльными, их требования сводились к радикальной десталинизации и были почти удовлетворены XXII съездом КПСС, завершившимся, как известно, выносом Сталина из мавзолея. Обозначившуюся в шестидесятые реконструкцию сталинизма, известную впоследствии под именем застоя, они рассматривали как еще одно предательство революции со стороны номенклатуры, как вырождение великой идеи; некоторые из них и в восьмидесятые говорили о возвращении к ленинским нормам.
Вторая волна диссидентского движения – те, кого репрессии тридцатых-сороковых непосредственно не затронули, или те, кто не принадлежал к элите, или те, кто не успел застать начало тридцатых, родившись позже. Те, чьих родителей взяли до их рождения или сразу после (как отца Юлия Кима, корейца-учителя, обвиненного в шпионаже на Японию), с самого начала жили в полунищете, на подозрении, и другой жизни не знали. Их месть – не биографическая, если можно так выразиться, а теоретическая; сословные предрассудки у них сформироваться не успели; их бунт – результат убеждений, изучения истории, общения со старшими. Их задача – переустройство общества, причем опять-таки не революционное, а осторожное, с установкой не на ленинские нормы, конечно, а на конвергенцию, не на большевизм, а на Запад. Их формальный лозунг – «Соблюдайте свою конституцию». Расширение политических свобод, освобождение политзаключенных, разрешение политических дискуссий – а там, глядишь, само пойдет, и однопартийность отменят, и мирным путем превратимся в цивилизованную страну, поскольку к этому ведь и так идет – вон и частная собственность уже почти легальна; прекратите только делать глупости на каждом шагу, мешать творцам и сажать за инакомыслие. До своих террористов и народовольцев дело не дошло – в четные века у нас более жестокие революции, но более мягкие оттепели. Тоже компенсация, если вдуматься. Максимум отваги – «Хроника текущих событий».
Особняком в этом потоке стоит Солженицын, который, собственно, к диссидентскому движению не причастен – поскольку равно скептически относился и к большевизму, и к Западу, к коммунистической элите не принадлежал и глубоко ее ненавидел. Он – как и большинство его единомышленников из «почвенного» лагеря – противопоставлял русское и советское, и в этом, вероятно, был прав, но решительное предпочтение отдавал русскому и скорее сочувствовал тем, кто надеялся исподволь «русифицировать» советскую власть, придать ей правильное направление. Главную опасность он видел совсем не там, где Сахаров, и если бы ему пришлось выбирать между советской властью и западной демократией – почти наверняка выбрал бы первое, поскольку второе посягнуло бы на самые основы русской жизни, а советская власть – в переродившемся, послесталинском ее изводе – как раз на них и опиралась. В собственно диссидентском движении Солженицын не участвовал, хотя инакомыслящие на него молились: у него была своя борьба, и ни с Красиным и Якиром, ни с Делоне и Горбаневской ему явно не по дороге.