Все вокруг жалело его: пыльное поле, опускавшееся солнце, бледная, но на глазах сгущавшаяся голубизна. Все вдруг стало туманным и бледно-синим, и в этом тумане, млечном, как синяя акварельная краска, разведенная в только что налитой из крана воде с еще не осевшей мутью, двигались неопасные, дружелюбные тени. Из домов выходили люди, тянулись к старику, который встал с крыльца и жестом позвал Рогова за собой. Старик снял с пузатого буфета керосиновую лампу, поставил ее на стол и засветил. Тотчас в теплом вечернем воздухе, воздухе последних теплых вечеров, закружились над столом бледнокрылые, белые и бежевые бабочки. Девушка достала из печи чугунок картошки (Рогов именно так и представлял себе никогда не виденный чугунок). В избу — видимо, посмотреть на гостя — сходились новые и новые люди, общим числом девять: Рогов разглядел старуху, кормившую кур, и еще двух, таких же древних, согбенных и ласковых. Последним пришел пастух, ему не хватило табуретки, и он встал в углу, около двери. Девушка не присаживалась ни на минуту, она хлопотала у стола, доставала миски, накладывала картошку и квашеную капусту, резала хлеб, потом бесшумно прошла к печке и встала, прислонившись к ней спиной.
Стол стоял у окна, и синий свет, медленно загустевая и темнея, падал на миски с картошкой, на глечик и хлеб. Полоса прохладного тумана протянулась между домом и лесом. Запахло землистой сыростью. Мотыльки неутомимо бились о лампу. Рогов сам не заметил, как возник в воздухе тягучий, высокий звук, похожий и на стон проводов, и на гудок далекого поезда, — такие звуки слышатся иногда ночами в степи. Он рос, то повышаясь, то понижаясь, и только когда это протяжное мычание подхватил второй голос, Рогов понял, что старики поют.
Это была песня без слов и как будто без мотива — или с мотивом настолько сложным, что непривычное ухо не могло его уловить. Невозможно было понять, ведет ли каждый свою отдельную партию потому, что не слышит других и не хочет подстраиваться к ним, или потому, что это так надо. Нет, понял Рогов, они слышат, иногда в плетении голосов возникало что-то похожее на диалог — один делал паузу, другой подхватывал, — но уловить фразировку было невозможно: ритм тоже либо отсутствовал, либо был слишком сложен и разнообразен, как непериодическая дробь. Старики, однако, мычали истово, вытягивая шеи, напрягая пальцы рук, сложенных на коленях, и глядя в окно, все в одну сторону и как будто даже в одну точку. Рогов не взялся бы определить, сколько времени это продолжалось. Уже совсем стемнело в степи, а они все не расходились: стон стихал, прерывался, певцы откашливались и сморкались, но начинали через минуту ровно с той же ноты, на которой смолкли. Молчала только девушка. Она стояла у печи не двигаясь, иногда только переводя ласкающий, нежный взгляд с одного лица на другое; скользили ее глаза и по Рогову.
Вдруг все повернулись к ней: она, видно, ждала этого, четко зная момент, когда должна вступить, — но все-таки вздрогнула, напряглась и сжала опущенные руки в кулачки. Потом она выпрямилась, странно запрокинула голову и взяла горловую высокую ноту, словно вскрикнула гортанно, и замолчала опять. Вскрик повторился, пальцы ее сжимались и разжимались. На лицах стариков выражалось напряженное внимание.
С третьей попытки она повела вдруг мелодию — Рогову впервые показалось, что он ее уловил, впервые в ее течении, подъемах и спадах появилось какое-то подобие ритма, — и чем-то невыносимо прекрасным должна была обернуться эта тема в своем развитии. В ней чувствовалось огромное, бесконечное пространство, не казавшееся, однако, величественным: выпевалась горькая жалоба, которую на всем этом бескрайнем пространстве некому услышать, а степь и небо умолять бесполезно. Но из самой тщетности этой жалобы могла родиться и вот уже рождалась неизреченная, ни в каких словах не нуждавшаяся красота, и Рогов даже привстал на своей табуретке, подаваясь ей навстречу, — как вдруг девушка оборвала мелодию и громко закашлялась, прижимая руки ко рту и глядя на всех с выражением вины и испуга.
Видимо, так было не в первый раз. Каждый день старики исподволь вели неясную, неуловимую песню, подводя ее к главному соло, и каждый раз все срывалось, когда, казалось бы, уже должно было родиться что-то небывалое. Чем могло обернуться преодоление этого незримого порога? Речь бы вернулась, степь ли зазеленела бы новыми всходами, небо ли засияло бы всеми звездами? Рогов не знал, но чувство близкого, обещанного и не случившегося чуда было так явственно, что он не шевелился, боясь спугнуть его. Минут пять все молчали. Потом старик подошел к девушке, обнял ее, и она спрятала голову у него на груди.