Она перегнулась через лежащего Анджея, взяла с его тумбы бутылку с коньяком и плеснула в свою рюмку до краев.
Поставила бутылку рядом с собой — между керосиновой лампой и стетоскопом.
Не открывая глаз, Анджей нащупал папиросу в пепельнице, затянулся. Катя еще плотнее закуталась в одеяло, отхлебнула из рюмки, продолжила глуховато, глядя в одну точку:
— А ведь все когда-то было... И мама, и папа... И даже французская бонна водила нас маленьких гулять в Нескучный сад. Где они — папа с мамой? Где эта бонна — Кристина Теодоровна?.. Только он один и был у меня... Похоронила я его на реке Жиздра, у деревни Никитинка, на Орловско-Курском направлении, одиннадцатого июля... А сама уже на четвертом месяце была. Прямо в санбате аборт сделали. И что-то во мне умерло...
Она поставила рюмку рядом с лампой и попыталась прикурить новую папиросу. Пальцы у нее дрожали, спички ломались.
Станишевский открыл глаза, приподнялся на локте, забрал у нее из дрожащих рук коробок и дал ей прикурить. И снова лег навзничь, уставился в слабые малиновые пятна света на черном потолке. И услышал:
— Это уж потом, через полгода, когда нас с вами соединили, я немножко в себя пришла. А ты спрашиваешь, почему у нас тогда с тобой ничего не получилось...
Голос у нее вдруг окреп, она решительно раздавила свою папиросу в пепельнице, смеясь, наклонилась над Станишевским.
— Да и что же у нас с тобой могло получиться? Ты себя вспомни — лежишь, как цуцик, на животе и охаешь!..
Станишевский резко повернулся к ней, притянул ее к себе и зашептал ей в ухо:
— А тебе меня и не жалко было?..
Она высвободилась из его объятий, снова приподнялась над ним, ласково погладила по лицу и честно сказала:
— Солнышко мое... Ну когда же мне было жалеть тебя? Да я таких, как ты, по тридцать пять человек в сутки оперировала! Это сестрички милосердия обязаны вас жалеть, а я должна была сделать все, чтобы ты до госпиталя не умер. Вот я и делала. Хотя мне это не всегда удавалось.
— Я люблю тебя.
— Скоро нас всех двинут вперед, и мы расстанемся.
— Я люблю тебя! Я буду тебе писать... Я хочу, чтобы ты стала моей женой.
— А граница?..
— Какая граница? — Станишевский в ярости вскочил во весь рост. — Какая еще граница?!
— Государственная. Прикройся, Аполлон Бельведерский.
— Да плевать я хотел на это! — закричал Станишевский, торопливо обматывая простыню вокруг бедер. — Я люблю тебя, слышишь? Когда я шел сюда через пол-России — меня никто про границы не спрашивал!
— Тcсс... — Васильева приложила палец к губам. — Ендрусь, раз уж ты вскочил, дай-ка я тебя посмотрю и послушаю. Что-то мне не нравятся твои хрипы в легких. Сядь.
Станишевский растерянно сел на широченную кровать.
— Куришь много?
— Нормально... — буркнул он, не понимая, как можно в такой момент задавать подобные вопросы.
Васильева взяла стетоскоп, повернула Анджея к себе спиной и нежно погладила большой шрам, который начинался под левой лопаткой Станишевского и заканчивался почти на пояснице.
— Очень симпатичный шрамик, — с гордостью проговорила она. — И шовчик — загляденье. Хоть сейчас в учебник военно-полевой хирургии! Нет, что ни говори, я хороший доктор. Ну-ка, дыши...
Она поцеловала его в шрам и приложила ухо к стетоскопу.
— Реже и глубже. Хорошо... И еще раз. Хорошо! И еще...
Кухня усадьбы была завешана старинной медной кухонной утварью. Грубые полки темного дерева заставлены белыми фаянсовыми банками с притертыми крышками. На каждой банке готическим шрифтом ультрамариновая надпись: «Сахар», «Перец», «Соль», «Шафран»...
В этой огромной кухне было все несоразмерно преувеличено. Чудовищная плита занимала добрую половину кухни. Над ней висел громадный четырехугольный медный колпак с вытяжной трубой, напоминающий крышу небольшого зажиточного дома. Напротив плиты, у высоченных кухонных окон с грубыми безвкусными витражами, стоял удручающей длины разделочный стол из слишком толстых дубовых досок. Вокруг него торчали восемь чересчур больших стульев с высоченными спинками. Старая кофейная мельница была каких-то невероятных размеров. Даже свеча, стоявшая на столе, достигала почти полуметра и была толщиной с гильзу от противотанкового снаряда. Казалось, что эта кухня принадлежала не семейству отставного генерала фон Бризена, состоящему всего из двух человек невысокого роста, а целому клану гигантов викингов, способных на этой плите изжарить быка и сожрать его в одно мгновение.