– Что-нибудь жалобное пой, – Трегубович задумался. – Вот хотя бы про мать-старушку, знаешь?
– Про какую ещё старушку?
– Ну, которая сына ждет. Тупая жопа. Или нет, на хрен твою старушку. Спой про то, как вдова дала пионеру, хорошая песня. Постой. А про черемуху знаешь? Вот «Черемуху» и пой. В кабаке ты здорово её пел, песню эту, – Трегубович, не дожидаясь, пока Головченко запоет, сам начал песню. – Возле дома нового на краю села белая черемуха… Ну, чмошник, подхватывай.
– Возле дома нового на краю села, – запел Головченко. – Белая черемуха пышно расцвела…
Трегубович отступил назад, подмигнул брату, засмолившему сигарету.
– Погромче, – крикнул Трегубович. – Чего ты там себе под нос бухтишь? Не поминальник ведь читаешь.
– Если любишь здорово, я вернусь домой…
Головченко слизал языком с губ снежинку, показавшуюся горько-соленой и запел громче. Он то и дело поднимал к лицу правую ладонь, стирал со щек капли влаги. И не понять было, то ли это слезы обиды и унижения кипели на щеках, то ли таял липкий снег. Трегубович, вживаясь в песню, наклонил голову на бок и даже от удовольствия смежил веки. Куницын молча курил, относя далеко в сторону руку с горящей сигаретой.
– А теперь давай «Облака», – скомандовал Трегубович, когда Головченко закончил песню. – Только жалейно пой, с выражением. И громкость ещё прибавь.
– Ветер стих, не гудят провода, замер листик на веточке клена, – Головченко начал «Облака», сразу сбившись на слишком высокую тональность. – Вы возьмите меня, облака, заберите меня с собой…
Растроганный песней Трегубович протер зачесавшиеся глаза свободной рукой. Он кивал головой, шмыгал мокрым носом. Наконец, зажимая поочередно ноздри пальцем, высморкался на снег. Куницыну импровизированный концерт надоел быстро. Он, уже замерзший на ветру, зябко передернул плечами и закурил новую сигарету, решая вопрос: прямо сейчас достать с заднего сидения автомобиля фляжку с коньяком или подождать, отложить это дело минут не десять.
– Ох, и жалко мне вас, облака, лютый ветер сейчас вас разгонит, – пел Головченко, чувствуя, как холод перехватывает горло. – Лишь куда-то плывут облака и наверно далеко-далеко.
– И меня ты разжалобил, – сказал Трегубович, когда песня кончилась. – Прямо плакать охота.
– Можно, я из пиджака бумажник достану? – Головченко прижал ладонь к сердцу. – Там старая фотография моих детей. Хотя бы фотографию возьму.
– У тебя двое? – Трегубович шагнул вперед. – А у меня тоже ребенок есть. Мальчик, пять лет ему. Сейчас покажу. Он в Гомеле живет со своей матерью. Такая, доложу тебе, сука. Пробы негде ставить. Не мальчик сука, а мать его. Мальчик хороший.
Одной рукой Трегубович полез за пазуху, вытащил из кармана цветную фотографию и протянул её Головченко. Певец взял снимок двумя пальцами, поднес к глазам. На фоне красной плюшевой занавески стоял белобрысый худенький мальчик в голубой майке и коротких штанишках на бретельках. Лицо, голые руки и ноги мальчика отливали молочной белизной, носик покраснел.
– Да, хороший, – Головченко вынул фотографию. – Так можно я возьму из бумажника свою карточку?
Головченко наклонился к луже, взял промокший пиджак за лацкан и потянул на себя. Гаечный ключ, описав в воздухе стремительную дугу, выбил из затылка Головченко странный звук, будто надвое разломали кусок сырой фанеры. Охнув, певец повалился на снег. Трегубович, низко нагнувшись над телом, ещё дважды ударил Головченко разводным ключом, целя в висок.
– Все, подох, – сказал Куницын, разочарованный тем, что расправа произошла так скоро и неинтересно. – Я бросил все дела, приехал сюда, думал, ты повеселее что придумаешь. Ладно, – споря с самим собой, сказал он вслух, – надоело уж тут мерзнуть. Задубел на ветру, погода не для веселья.
– Да, концерт окончен, – разводной ключ полетел в лужу, подняв фонтанчик темной воды. – Такой талантливый певец помер. Еще один хороший человек ушел от нас.
– С самого начала было ясно, что этот придурок ничего не знал, – Куницын выплюнул окурок.
– Смотри-ка, – Трегубович показал на распластанное тело. – А он жив.
– Умер, – Куницын брезгливо поморщился. – Как ты выражаешься, ушел от нас. Вон, у него в голове дыра какая.
– А почему тогда у него ноги трясутся? Значит, он жив, не умер. У мертвых не трясутся ноги.
– Это судорога.
– А я говорю, у него ноги трясутся. Он жив.
– Нет, он умер. И вообще, кончайте тут без меня.