Появилась секретарь, молча составив с подноса на столы большие чашки кофе и вазочки с сухим печеньем, сказала, что Самсонов ждет в приемной. И бесшумно удалилась.
— Краем уха слышал, что возглавляете коммерческую фирму, — сказал Поветкин. — Чем занимаетесь? Какой профиль деятельности? Если не секрет, конечно.
Привстав, гость положил на стол три визитные карточки. Поветкин, кажется, только и ждал, когда посетитель сунет ему визитки.
— Всего не перечесть. Финансы, кредитование. Плюс строительство, стройматериалы, но есть непрофильные активы. Например, продажа черных металлов. Карточки — это чтобы у вас были под рукой мои координаты. Всегда буду рад помочь. Там все мои мобильные, служебные и прочее.
— Вот как, — режиссер рассеяно тасовал листочки картона. — У вас что, несколько фирм? Смотрю, тут вы генеральный. А тут председатель совета директоров. А тут…
— Это одна и та же фирма, — ответил Демидов. — Только называется иначе. Понимаете?
— Не совсем. Легко запутаться.
— Так удобнее проще работать. Между нами: немного меньше платишь налогов, немного больше остается жене на духи и кошке на молоко.
Поветкин проворно сгреб карточки, сунул их в карман, сказал, что вернется через минуту и, сорвавшись с места, исчез за дверью. В приемной его ждал Василий Иванович Самсонов, юркий, вертлявый мужичок неопределенных лет. Не последний человек в театре, он хоть и числился в штате всего лишь помощником осветителя, на деле был доверенным лицом Поветкина, «курировал регионы», вел переговоры с устроителями гастролей, получая от них черный нал. И выполнял некоторые личные просьбы главного режиссера.
— Ты вот что, Вася, — главреж протянул Самсонову визитные карточки. — Сейчас ко мне пришел один дядька. Коммерсант. Надо узнать, что у него за бизнес. То есть, я хочу понять, кто он такой. Жирный гусь и ощипанный цыпленок. Усек?
— Без вопросов, — пробасил Самсонов. — Сделаю.
— Поторопись, — прошептал Поветкин. — Он кажется, спешит. Постараюсь его задержать.
Вернувшись, главреж рассказал гостю о масштабах будущего спектакля, актерах, которые в нем заняты, и, разумеется, о самом себе, создателе постановки, генераторе всех идей.
— Если бы не было меня, — он развел руки в стороны, словно просил посетителя внимательнее присмотреться к убогой обстановке кабинета. — Тут не было бы ничего. Пустыня. Выжженная земля. Я пришел в этот театр, когда он находился в полном упадке. Не труппа — сборище алкашей. Не сцена, — помойка. А зрительный зал — конюшня. Страшно вспомнить. А теперь посмотрите вокруг…
Он снова развел руки по сторонам, показывая на продавленный диван. Демидов косо глянул в темный угол и решил, что режиссер, так испортивший диван, видимо, мужик — не промах, охочий до баб. Или до мужиков? Эта педерастическая косынка, эти странные ужимки… Впрочем, черт поймет сексуальные вкусы этих деятелей театра.
— Все здесь возродилось из пепла, — веско заявил Поветкин. — Благодаря мне.
— Разумеется. Вы ведь его худрук, — Демидов отвесил неуклюжий комплимент. — А худрук — это сердце коллектива. Это его…
Михаил Адамович, не умевший вычурно и красиво выражаться, не нашел подходящего определения, пощелкал пальцами и замолчал.
— Не худрук, — сокрушенно покачал головой Поветкин. — Режиссер. И, тешу себя надеждой, режиссер с именем. Худрук — это в школьном драмкружке.
— Виноват, — замялся Демидов. — Виноват, но надеюсь на ваше великодушие и прощение. Вы не злопамятны? Не мстительны?
Он постарался изобразить некое подобие улыбки, обратив все в шутку.
— Как некогда писал Бердяев: месть — это чувство раба, прощение — чувство господина, — Эдуард Павлович улыбнулся, обнажил все тридцать два зуба, демонстрируя посетителю работу своего дантиста. Так широко и дружелюбно он умел улыбаться только щедрым продюсерам и любимым женщинам. — Я из той редкой породы людей, из той тонкой прослойки нашей интеллигенции, которая еще читает классиков в первоисточнике. Бердяев — один из моих любимых философов.
Демидов нарочито долго отхлебывал из чашки коричневатое пойло, которое режиссер называл «кофе», старался вспомнить, чем прославился Бердяев. Михаил Адамович никогда не раскрывал его книг и вообще не был силен в вопросах философии. Сейчас в этом просторном кабинете без жалюзи и без штор, захламленном полотнами авангардной живописи, старыми афишами и бумажными статуэтками, он чувствовал себя неуютно, почему-то испытывал уже основательно забытую неловкость. И не мог понять, почему так скован в действиях и словах.