Ницще [73]
Однако я любил или же полюблю в своей жизни несколько раз. Так что же, мое желание, каким бы особенным оно ни было, соответствует одному определенному типу? Мое желание, следовательно, поддается классификации? Нет ли у всех людей, которых я любил, общей черты, единственной, пусть сколько угодно неуловимой (нос, кожа, выражение лица), которая позволяет мне сказать: вот мой тип! «Это вполне мой тип», «Это вовсе не мой тип» — слова волокиты; не является ли влюбленный всего лишь чуть более разборчивым волокитой, который всю жизнь ищет «свой тип»? В каком уголке противостоящего тела должен прочесть я свою истину?
2. Атопичность другого: я подмечаю ее у него на лице каждый раз, когда читаю там его невинность, его великую невинность: он ничего не знает о том зле, что мне причиняет, — или, чтобы избегнуть лишнего пафоса, о зле, что он мне делает. Ведь невинный, не правда ли, не поддается классификации (а потому подозрителен любому обществу, которое «ориентируется» лишь там, где оно может классифицировать Проступки)?
X… имел кое-какие «черты характера», по которым его было нетрудно классифицировать (он был «нескромен», «жуликоват», «ленив» и т. д.), но раза два-три мне довелось прочесть у него в глазах выражение такой невинности (другого слова нет), что я в любых обстоятельствах старался ставить его как бы в стороне от него самого, вне его собственного характера. В этот момент я освобождал его от всяких комментариев. Как и невинность, атопия сопротивляется описанию, определению, вообще языку, который есть майя, классификация Имен (Проступков). Своей атопичностью другой приводит язык в дрожь: нельзя говорить о нем, про него, любой признак оказывается мучительно ложным, тягостно бестактным; другой не поддается квалификации (это, видимо, и есть истинный смысл слова атопос).
3. Перед лицом блистательной самобытности другого я никогда не чувствую себя «атопичным», а скорее классифицированным, сданным в архив словно дело, в котором все уже выяснено. Иногда, однако, мне все же удается приостановить игру этих неравных образов («Почему я не могу быть столь же самобытным, столь же сильным, как другой!»): я догадываюсь, что истинное место самобытности — не другой, не я, но сами наши с ним отношения. Именно самобытность отношений и надо завоевывать. Больнее всего меня ранит стереотип: я принужден становиться влюбленным, как все, — быть ревнивым, покинутым, неутоленным, как все. Но если отношения самобытны, то этот стереотип поколеблен, превзойден, отброшен, и ревность, например, уже неуместна в этих отношениях без места, без топоса, без «общих мест» — без речи.
R.H. [74]
«Я безумен»
БЕЗУМЕЦ. Влюбленный субъект обуреваем мыслью, что он сошел или сходит сума.
1. Я без ума от любви, но это не распространяется на возможность ее высказать, я расщепляю свой образ надвое; безумный в своих собственных глазах (мне ведом мой бред), я всего только безрассуден в глазах другого, кому я весьма разумно пересказываю свое безумие; сознающий свое сумасшествие, ведущий о нем речь.
В горах Вертер встречает сумасшедшего: среди зимы тот хочет собрать цветы для Шарлотты, которую он любил. Сидя в сумасшедшем доме, этот человек был счастлив: он ничего не помнил о себе. В безумце, собирающем цветы, Вертер узнает себя наполовину, как и тот, он без ума от страсти, но лишен всякого доступа к (предполагаемому) счастью неосознанности, страдая, что даже в своем безумии он неудачник.
Вертер
2. Считается, что всякий влюбленный безумен. Но можно ли представить себе безумца, который влюблен? Ни в коей мере. Мои права ограничиваются неким скудным, неполным, метафорическим безумием: любовь делает меня словно безумным, но я не общаюсь со сверхъестественным, во мне нет ничего сакрального; мое безумие — простое неразумие, заурядное и вообще невидное; ко всему прочему — оно целиком присвоено культурой; оно не пугает. (Однако именно во влюбленном состоянии некоторые вполне рассудительные субъекты вдруг догадываются, что безумие совсем рядом — возможное, совсем близкое; безумие, в котором исчезнет сама любовь).
3. Уже сотню лет принято считать, что безумие (литературное) заключается в словах: «Я есть другой»: безумие — это опыт деперсонализации. Для меня, влюбленного субъекта, все совсем наоборот: именно то, что я становлюсь субъектом, не могу не стать им, и сводит меня с ума. Я не есмь другой — вот что с ужасом констатирую я.