(Грустная версия ограничения удовольствий: моя жизнь в руинах; одни вещи на месте, другие распались, рухнули; сплошной упадок.)
«Из священников его никто не сопровождал»
ОДИНОК. Эта фигура отсылает не к вполне возможному человеческому одиночеству влюбленного субъекта, а к его одиночеству «философическому», поскольку ни одна из главных современных систем мысли (дискурса) не берет на себя заботу о любовной страсти.
1. Как зовется субъект, наперекор всему и всем упорствующий в некоем заблуждении, словно перед ним, чтобы «обманываться», целая вечность? — О нем говорят, что он впал в ересь. Переходя от одной любви к другой или же в процессе одной и той же любви, я не перестаю «впадать» в некую тайную, никем со мной не разделяемую доктрину. Когда под покровом ночи тело Вертера относят на дальний край кладбища, подле двух лип (дерево с простым запахом, дерево воспоминания и дремоты), «из священников его никто не сопровождал» (это последняя фраза романа). Религия, возможно, осуждает в Вертере не только самоубийцу, но также и влюбленного, деклассированного утописта, того, кто не «связан» ни с кем, кроме самого себя.
Вертер, Этимология [143]
2. В «Пире» Эриксимах с иронией констатирует, что Пир читал где-то панегирик соли, но ничего об Эросе; и именно потому, что Эрос цензурирован в качестве темы беседы, маленькая компания «Пира» решает сделать его темой своего «круглого стола» — совсем как современные интеллектуалы, наперекор течению согласные обсуждать именно Любовь, а не политику, Желание (любовное), а не Потребность (социальную). Эксцентричность беседы проистекает из ее систематичности: сотрапезники пытаются создать отнюдь не доказательные тирады или рассказы о пережитом, а доктрину; для каждого из них Эрос — некая система. Сегодня, однако, для любви нет никакой системы; а те немногие системы, которые окружают современного влюбленного, не оставляют ему никакого места (разве что обесцененное); тщетно обращается он к тому или иному из расхожих языков, ни один ему не отвечает — разве что для того, чтобы отвратить его от им любимого. Христианский дискурс, если он еще существует, призывает его к подавлению и сублимации. Дискурс психоаналитический (который, по крайней мере, описывает его состояние) побуждает его навсегда распрощаться с собственным Воображаемым. Что касается дискурса марксистского, тот молчит. Если мне приспичит постучаться в эти двери, чтобы хоть где-то добиться признания моего «безумия» (моей «истины»), двери эти одна за другой закрываются; и, когда все они закрыты, вокруг меня тем самым образуется языковая стена, которая заживо меня хоронит, подавляет и отталкивает — если только я не приду к покаянию и не соглашусь «избавиться от Х…».
Пир
(В кошмарном сне мне привиделся любимый человек, которому на улице стало плохо и который тревожно просил о лекарстве; но сколько я ни бегал всполошено взад и вперед, все проходили мимо, сурово отказывая; тревога этого человека приняла истерический оборот, за что я его и упрекал. Чуть позже я понял, что этим человеком был я сам — конечно же, о ком еще грезить? — я взывал ко всем прохожим языкам (системам), тщетно требуя от них во что бы то ни стало, непристойно, некоей философии, которая бы меня «понимала» — «принимала».)
3. Одиночество влюбленного — не личностное (любовь доверяется людям, она говорит, рассказывает о себе), а системное: я одиноко превращаю его в систему (быть может, потому, что постоянно вынужден довольствоваться солипсизмом своего собственного дискурса). Запутанный парадокс: я могу быть понят всеми (любовь приходит из книг, ее диалект широко распространен), но выслушан (воспринят «пророчески») могу быть лишь теми, у кого в точности и нынче же тот же язык, что и у меня. Влюбленные, говорит Алкивиад, подобны укушенным гадюкой: «Говорят, что тот, с кем это случилось, рассказывает о своих ощущениях только тем, кто испытал то же на себе, ибо только они способны понять его и простить, что бы он ни наделал и ни наговорил от боли»; тощее воинство «изголодавшихся Усопших», влюбленных Самоубийц (сколько раз один и тот же влюбленный не кончает с собой?), которым ни один великий язык (разве что — фрагментарно — язык былого Романа) не дает своего голоса.
Пир, Рейсбрук
4. Подобно древнему мистику, которого с трудом терпело церковное общество, где он жил, я в качестве влюбленного субъекта не протестую и не иду на конфликт; просто я не вступаю в диалог — с механизмами власти, мысли, науки, руководства и т. п.; я не обязательно «деполитизирован» — отклоняюсь от нормы я в том, что не «возбужден». Взамен общество подвергает меня причудливому вытеснению под открытое небо: никакой цензуры, никаких запретов, я только отстранен a humanis, удален от всего человеческого неким молчаливым декретом о незначительности; я не вхожу ни в какой перечень, мне нигде нет приюта.