– Грибам – не время, – ответил Панюков. – Но нам они тут в этом деле ни к чему. Мы яйца так едим, сырыми. – Он отвернулся и быстро вышел из курятника, рассерженный своим враньем. Пить сырые яйца когда-то любил Вова; сам он всегда варил яйца вкрутую или жарил пополам с картошкой.
По кое-как подсохнувшей дороге Гера прошел деревню из конца в конец и насчитал в ней – вместе с избою Панюкова и домом дяди Вовы – всего одиннадцать домов… Дорога уходила дальше за деревню, через поляну или через луг (Гера не знал, как правильно назвать это пустое и неровное пространство, заросшее высокой, в его рост, травой и низкими кустами), потом скрывалась за деревьями, и впереди было еще сколько угодно времени, чтобы узнать, не торопясь, куда ведет дорога. Недолго постояв за крайним домом и глядя на дорогу в предвкушении того, как он пойдет по ней без всякой цели, присваивая по пути какие-нибудь милые пейзажи и узнавая чью-то новую, неведомую жизнь, Гера взглянул на себя со стороны и вместо перепуганного и растерянного беглеца в краю чужих людей увидел юного, свободного и в общем-то счастливого человека.
Настал закат; крыши домов, казалось, тлели, и туман над ними был как дым. Панюков вел с пустоши корову, и она громко ныла на ходу, вытягивая шею. Пройдя впритирку мимо Геры, корова обдала его своим дыханием и посмотрела на него в упор огромным влажным глазом. Гера опасливо отпрянул.
– Не бойся, не брухается, – бросил на ходу Панюков.
– В каком смысле? – не понял Гера и пошел рядом.
– Ну, не брухливая она. Можешь ее за рог потрогать.
Гера из вежливости похлопал корову по боку. Бок был горяч и влажен.
– Вот мать ее, – продолжил Панюков, – как только собиралась ею отелиться, с чего-то начала брухаться. Даже за мною погналась. Она – за мной, я – от нее, еле успел; она рогами со всей силы так и въедет вся в забор – и повалила, как ты видишь.
– Когда это было? – спросил Гера.
– Я же сказал: как только собиралась отелиться. Считай, что почти десять лет назад, после того, как твой дядя Вова последний раз здесь был. Я даже думаю, что это он ее разволновал… Ты, кстати, уже можешь к нему перебираться. Я там все для тебя приготовил.
Дом Вовы был нагрет и чист. Освоившись, Гера достал из чемодана ноутбук и утвердил его в центре стола. Затем извлек литровую бутылку виски и стакан из толстого стекла. Влил в него виски на два пальца и сделал первый, маленький глоток. Раскрыл компьютер, смахнул любовно рукавом пылинки с его темного экрана. Нажал на «Пуск» и услышал за спиной скрип двери, затем и шаги Панюкова. Экран засветился, задышал, пропел короткое приветствие и, наконец, явил лицо Татьяны, облепленное ярлыками файлов. Татьяна, как всегда, глядела ласково и строго из-под густой, ровно подстриженной рыжей челки.
– Красивая, – сказал Панюков.
– Да, – хмуро согласился Гера. Ему не нравилось, что Панюков встал за его спиной и не уходит, и было неприятно, что он смотрит на Татьяну, но Гера удержался и не закрыл свой ноутбук.
– Невеста? – спросил Панюков.
– Не знаю, – растерялся Гера.
– А пьешь что?
– Виски… Я б предложил, но ты, я знаю, не употребляешь.
– Это верно, – согласился Панюков. – Но я понюхаю из любопытства.
– Пожалуйста.
Панюков встал рядом, взял бутылку и понюхал горлышко.
– Ну как? – поинтересовался Гера.
– Что-то такое вроде дегтя пополам с одеколоном.
– Да, дегтем пахнет, – согласился Гера. – Что-то вроде этого… Шотландцы виски коптят торфом, в этом их хитрость.
– Тоже мне хитрость, – хмыкнул Панюков. – У нас тут тоже торфа – завались. За Котицами – целые торфяники… Но ты не перебарщивай. Мне за тебя отвечать.
– Я – понемножку, – нетерпеливо отозвался Гера. Дождался, наконец, ухода Панюкова и открыл файл, поименованный стыдливо «Трепотня». То был его дневник. Он вел его с тех пор, как встретился с Татьяной. Само собою сразу вышло, что, оставаясь с дневником наедине, он стал в нем не с собой трепаться, а с Татьяной, ничуть и не надеясь, что она когда-нибудь прочтет и примет его «Трепотню» к сердцу.
Гера глотнул еще, поставил дату, начал:
«Всего лишь день, ночь и еще день не говорил с тобой, а кажется, будто давно не говорил. Вот я и в деревне Сагачи. Кроме меня и друга дяди Вовы, Панюкова, здесь никто не живет. Этот Панюков – ничего себе мужик. Вообще не смеется. Со мной довольно мрачен и моим приездом недоволен. Молчит, но думает: “Вы все там городские, а мы тут люди простые”. То есть он явно страдает пресловутым самоуничижением паче гордости. Поэтому он ест сырые яйца, “до ветру по-большому” (ты уж извини) ходит к корове в хлев. Хлев, кстати, это не отдельный сарай, как я раньше думал, а часть избы, вроде пристройки, куда можно выйти прямо из коридора (из сеней?), но только пола в той пристройке нет, и туда смотришь как бы с высоты или, как говорит мой Панюков, “с верхотуры”. Впрочем, он домовит, работящ и чистоплотен. У него есть целый выводок кур коричневого цвета (я в их породах ничего не смыслю, но думаю, что очень скоро буду смыслить), дающих яйца. Говорит, что были кролики, но надоело с ними возиться и невозможно выгодно сбывать, вот он от кроликов и отказался, так что я кроликов, увы, не видел. Панюков человек противоречивый. Везде порядок, но забор повален десять лет назад, а он его не думает чинить. Забор повалила бодливая корова (ты не пугайся, это совсем не та корова, у которой я сейчас живу, а ее мать, которую мой Панюков давно продал). Вспоминая о ней, он вместо “бодливая” сказал другое, местное, живое слово, я им восхитился и тут же забыл, но ничего, я обязательно спрошу и запишу. Дом мне достался теплый и уютный. Чтобы ты его представила и вообразила, где я сейчас с тобой треплюсь и о тебе грущу, попробую все описать… Итак, обычная изба с большой и белой печкой посередине. Это и есть русская печь. За печкой, под двумя белыми окнами стоит моя высокая железная кровать с двумя (какая грусть!) подушками. Еще есть две лежанки – или широкие скамейки из досок – вдоль двух других стен. На стенах смотрят друг на друга с фотографий две старые русские женщины в платках и в темных деревянных рамках. Лица у них очень хорошие. Еще представь широкий стол, покрытый белой скатертью. Я скатерть снял и пододвинул стол к окну, чтобы было удобнее заниматься. Сижу, гляжу в окно и с тобой треплюсь. Там, за окном, темнеет, свет заката уже совсем слаб, и только что мелькнули над дорогой две или три тени, я думаю, что птицы».