ФАНТАСТИКА

ДЕТЕКТИВЫ И БОЕВИКИ

ПРОЗА

ЛЮБОВНЫЕ РОМАНЫ

ПРИКЛЮЧЕНИЯ

ДЕТСКИЕ КНИГИ

ПОЭЗИЯ, ДРАМАТУРГИЯ

НАУКА, ОБРАЗОВАНИЕ

ДОКУМЕНТАЛЬНОЕ

СПРАВОЧНИКИ

ЮМОР

ДОМ, СЕМЬЯ

РЕЛИГИЯ

ДЕЛОВАЯ ЛИТЕРАТУРА

Последние отзывы

Жажда золота

Очень понравился роман!!!! Никаких тупых героинь и самодовольных, напыщенных героев! Реально,... >>>>>

Невеста по завещанию

Бред сивой кобылы. Я поначалу не поняла, что за храмы, жрецы, странные пояснения про одежду, намеки на средневековье... >>>>>

Лик огня

Бредовый бред. С каждым разом серия всё тухлее. -5 >>>>>

Угрозы любви

Ггероиня настолько тупая, иногда даже складывается впечатление, что она просто умственно отсталая Особенно,... >>>>>

В сетях соблазна

Симпатичный роман. Очередная сказка о Золушке >>>>>




  140  

«Тьмутаракань» – звенели трамваи; Рябков то и дело оказывался среди каких-то заборов и заводов, долго стоял у огромной, черной, много больше содрогавшихся на ней товарняков, железнодорожной насыпи, где внизу светился туннель и по нему шагали какие-то рабочие люди, непонятно, удаляясь или приближаясь,– просто двигались там, словно расправляемые на свет, и внезапно исчезали неизвестно с какой стороны. Или он опять оказывался в центре, пустом, ничейном, невозмутимо светавшем; здесь, чтобы как-то пометить свое присутствие, Рябков оставил на смуглой брусчатке чемодан, подальше связку книг,– долго оглядывался, чтобы убедиться, все ли стоят его отчетливые маленькие меты посреди зеркальной площади, готовый бегом налететь на того, кто вздумал бы их присвоить, готовый защищать их с гораздо большей яростью, чем когда эти вещи были у него в руках. Пассажиров в трамваях становилось заметно больше, они глядели в окна с ожиданием и сильно отличались выражением лиц от оцепенелых и мечтательных ночных ездоков, теперь, должно быть, погруженных в сон. Новые пассажиры, воспринимаемые Рябковым со странной обостренностью, словно они были перед его глазами в единственном своем возможном виде и в единственной одежде, явно ехали на работу; замечая на одутловатых лицах серые и розовые отпечатки ночного отдыха, Рябков не мог отделаться от ощущения, будто эти люди, пусть с усилием и неохотой, но все-таки перевалили в новый день, а он, не спавший ни минуты, так и остался в прошлом,– и первый низкий, горячий свет, создававший стригущее мелькание в древесных стволах между затененных, как будто наклонных домов, казался включенным где-то на земле.


Весь пронизанный бессонницей этой ночи, чувствуя себя какой-то электрической трамвайной побрякушкой, он ехал в трамвае на выставку с неприятным ощущением, будто снаружи включили слишком много прожекторов и буквально завалили ночь густыми толпами народу, ящиками с капустой, чадной строительной техникой, которая лязгала по улице и тут же рыла и глодала глинистый откос, роняя комки своей недожеванной пищи в яркую траву. Оставив у приятеля на голом, как стол, топчане последний чемоданчик – в сущности, не больше, чем за Танусиным порогом, или на площади, или в других забытых пунктах своего пути,– Рябков ощущал себя нигде не поселенным, размазанным по городу, и оттого, что Танусин портрет тоже как-никак принадлежал к его разбросанной собственности, у Рябкова создавалось впечатление, будто он едет в ДК как в еще один возможный дом. Всю жизнь, сколько он помнил себя, он воспринимал устройство города из единственной домашней точки – больше, чем любой другой, сверял по себе и по ней расположение улиц, магазинов, парикмахерских, всего остального. Он не любил ходить сразу во много мест, предпочитал вернуться, посидеть, потом пойти опять, и потому город в его сознании получался похож на розу или звезду – а теперь, когда родная комната оказалась совершенно недоступна, все развалилось на окраинные части. Рябков в принципе мог бы теперь ночевать под любым кустом с радужной, росистой паутиной ничуть не хуже, чем в халупе у приятеля, где свет, как паутина, тянулся только из одного угла,– или хоть в этом ДК, похожем на старый чугунный утюг, перед которым торчал коротконогий памятник и дрожал от напряжения на свежей, черной, ядовитой заплате асфальтовый каток.

Попасть на выставку можно было только по билету в кино. Благообразная билетерша, за которой угадывались чинные перспективы смутно знакомых работ, сунула Рябкову обрывок с номером места, которое он не собирался занимать. Редкие зрители, пришедшие на дневной сеанс, слонялись вдоль массивных, лепными снопами колосьев украшенных стен, равнодушно пропуская работы, занятые чьей-либо спиной, либо сидели под картинами на бархатных кушетках, сутуло обнимая сумки. Рябков, слегка задыхаясь, устремился к дальней стене, где ему почудилось свое – неправильный очерк головы на фоне зигзагообразного облака,– но это оказался суровый, как график, горно-озерный пейзаж, и Рябков слепо двинулся вдоль череды изображений, воспринимаемых частями, наткнулся на старушку в большой соломенной шляпе, пошел в обратном направлении, оказался перед запертыми дверьми, за которыми женский крашеный киноголос бубнил монолог. Теперь Рябкову казалось, что впечатление, будто работы ему знакомы, было совершенно ложным; если он и узнавал какую-нибудь по характерной ужимке композиции или особенно яркому фрукту, то тут же понимал, что просто видел его минуту назад. Самодеятельные картины, пресные в некрашеных деревянных рамах, сильно проигрывали патетическим настенным росписям в фойе огромного ДК, чей колорит напоминал обилеченному Рябкову цветные кинофильмы пятидесятых годов,– проигрывали даже просто стенам в толстой лепнине, похожим на сдобное тесто, намазанное для выпечки яичным белком. Выйдя на середину многоугольного помещения, Рябков растерянно озирался по сторонам: ему внезапно подумалось, что это совсем другая выставка и его изостудия в ней просто не участвует: такое было вполне возможно в перекошенном, разъехавшемся городе, и ему некстати вспомнилась злосчастная супница, в которой всегда валялась ее отломанная ручка.

  140