Почти немедленно происходил тягучий, горячий выстрел в упор, Тануся еще какое-то время подергивалась, мокро кашляя и размазывая по щеке прозрачную слюну. Потом они лежали тихо-тихо, незаметно отодвигаясь друг от друга. Рябков запоздало стаскивал растерзанную одежду и чувствовал смутное, слабеющее тепло Тануси, вдыхал только теперь пробившийся к нему ее фруктовый запах – запах перегретых, забродивших яблок. Случалось, он задремывал и слышал сквозь сон, как на той стороне коридора, урча, набирается ванна, как Тануся встает и ходит по комнате, что-то перекладывая, складывая в стопки, собирая осторожно несомые, чуть сыпучие дочкины погремушки. Тогда он перекатывался на Танусино глубокое, стынущее место – туда, где ему в этой перевернутой квартире больше всего не хватало жены,– и там, во сне, у него возникала убежденность, что он уже теперь совсем один, что будто он немой,– и эта жаркая, толстая немота оказывалась, когда он просыпался, непрорвавшимися слезами, запертыми во сне и лишними наяву.
Именно в это время Танусин портрет был изъят одним из «продвинутых» дядек, каким-то малознакомым, маловразумительным, имевшим при себе замусоленный список, снабженный сложной алгеброй из крестиков и птичек, и помещен на выставку самодеятельных художников в далеком, как соседний город, заводском районе, в тамошнем металлургическом ДК. Рябков побывал на выставке уже под самое закрытие и только для того, чтобы поглядеть на жену. К этому времени он пережил процедуру в суде – среди рассохшейся мебели, при сухом и беспощадном солнце, составлявшем вместе с пыльным и голым окном какую-то абсурдную постройку, в которой Тануся сидела через два пустых горячих стула от Рябкова, и он впервые видел ее с короткой стрижкой, аккуратной, будто платяная щетка. Оба они были словно оглушены: чтобы привлечь внимание разводящихся супругов, женщина-заседатель стучала ручкой по твердой зеленой папке, а потом их вниманием пытались завладеть афиши, светофоры, застава рассеянно-цепких цыганок с полурастаявшей, не нужной Танусе губною помадой, очередь за мороженым.
Вскоре после развода Рябков сумел уйти от Тануси – не утром, как собирался, а только поздно ночью. День пропал неизвестно куда: Тануся, вся опухшая, пихала в сумки Рябкова подбираемые с полу вещи, умоляя ее избавить, желая как можно больше нагрузить Рябкова, отяготить его уход неподъемной виной. Помнится, они поссорились из-за фаянсовой супницы. Посудина никак не влезала поверх натолканных Танусей одежных комьев (где самым драгоценным оказалась впоследствии ее случайно попавшая юбка), и в конце концов Рябков эту супницу разбил, и они продолжали ссориться уже совершенно вхолостую, над пустыми крупными осколками, один из которых был половиной супницы, над мелкой фаянсовой щепой с остатками белизны. Потом они едва не подрались, нелепо хватая друг друга за угловатые руки, охаживая ветром вялого, нехлещущего тряпья; Тануся выскочила на кухню попить и там поскандалила с соседкой Эльвирой Эриковной. Эльвира Эриковна, с нерасчесанной завивкой на полотняно-белой голове и с лихо намазанной маской из сметаны, прибежала за ней, потом, умывшаяся и жирная, прибежала опять, тыча Рябкову в лицо жилконторовской книжкой за газ и за свет; в распахнутых дверях замерла на полпути другая соседка, лениво вытирая ладони о высокую задницу. Теперь скандал распространился по квартире и уже не принадлежал бывшим супругам Рябковым, как не принадлежало им, казалось, развороченное, недоупакованное, никому из них не нужное имущество, которое Тануся кинулась зачем-то прибирать, машинально расставляя вещи на свои места. Тут и там в неузнаваемой комнате вдруг возникало прежнее, это было как глядеть на разрушенный дом и видеть среди обломков и пыльных струпьев уцелевший сервант, а в нем сервиз. Еще – через воображаемый вскрытый этаж без стены – это напоминало сцену, сценическую декорацию и побуждало к невольному актерству. Бывшие супруги Рябковы натянуто и вежливо улыбались злобным голосам, оравшим друг на друга через всю квартиру, ставшую сквозной, а когда ленивая соседка, много лет обиженная на Эльвиру Эриковну, принесла им миску подгорелых пончиков, бывших на вкус как елочные, из крашеной ваты шары, Тануся светски предложила ей остатки коньяку. Соседка расположилась и, облизывая рюмочку, как леденец, долго увещевала Рябкова заходить, не забывать дочурку и своих родителей, которым, если вдруг приедут, негде будет даже остановиться.