Сама она вообще не замечала, что поет. Как всякий, кому нельзя ничем заняться и надо на что-то смотреть, Софья Андреевна предпочитала окно, смутно полагая, что плохонькая, неглубокая даль двора все-таки сумеет своим подкрашенным объемом породить события, за счет которых время заточения провернется хотя бы на несколько зубцов. Собственная комната за спиной лежала в оцепенении и была бессмысленна для взгляда, будто старая декорация, где если что-то и могло произойти, то только сцены из прошлого, несправедливо мучившего Софью Андреевну. Синеющий, поделенный между фонарями двор тоже, впрочем, был не безобиден. Краем сознания Софья Андреевна понимала, что рядом, за стенкой, возмутительная дочь тоже глядит туда. Она ощущала присутствие дочери во дворе с такой же ясностью, как если бы девочка действительно бродила там, по обыкновению сосредоточившись на себе и словно участвуя как фигура в какой-то шахматной партии, играя – шажок туда, шажок сюда – с расставленными деревьями, качелями, фонарями и совершенно не обращая внимания на страдающую мать.
От бездушной дочери невозможно было избавиться: казалось, что девчонка, как злая кошка в засаде, подстерегает всякое шевеление во дворе. Вспоминая о двухкомнатной квартире, которую ей не выделил профком, Софья Андреевна думала, что по-настоящему просторное жилье не то, где много места внутри, а то, где каждый видит в своем окне свой отдельный пейзаж, в котором другие члены семьи могут появляться только на правах обычных прохожих. Получалось, Софье Андреевне, чтобы ужиться с дочерью, требовался целый дворец, но это ее не смущало, напротив – как-то соответствовало ее представлениям о масштабах переживаемых ею несчастий и обид. Во-первых, девчонка не должна была дарить ей акварель, имея по рисованию тройку,– делать заведомо посредственный подарок, как будто мать не стоит большего, как будто для нее не надо и стараться. Во-вторых, она и вовсе не имела права подходить с поздравлениями после того, как на математике испортила парту: весь урок обводила шариковой ручкой старые, залитые светленькой краской рисунки, отчего ее половина парты превратилась в какой-то лиловый синяк. Софье Андреевне вообще всегда казалось, что ненормальная дочь, совершая какой-то бессмысленный проступок, в действительности преследует тайную злостную цель. Она никогда не могла понять, делает девчонка дело или это у нее такие громоздкие игры: вероятно, та и сама не различала свои занятия И одинаково не доводила их до конца, равнодушно покидая кукольное хозяйство, разложенное на столе и на нескольких стульях, даже не оглядываясь на оставленную матери уборку. Больше всего Софью Андреевну злило, когда девчонка начинала ей подражать: у нее возникало ощущение, что этот крупный, тяжелый ребенок буквально виснет на ней, что она, усталая от тетрадей и сумки продуктов, должна еще двигать, шевелить эти безвольные руки и ноги, повторявшие жесты словно по слогам, делая ошибки в ударениях. Когда же у девочки получалось лучше и словно само, Софья Андреевна испытывала настоящий страх – извечный ужас оригинала перед копией, сходный со страхом смерти. Словом, ко всякому празднику у Софьи Андреевны набирались десятки примеров неблагодарного, дурацкого поведения дочери: она кропотливо, сладострастно перебирала их в уме, зная, что сама девчонка не помнит и половины, собираясь когда-нибудь выложить перед нею все накопленное, для ее же пользы сбереженное добро.
От дочери Софья Андреевна мысленно переходила к другим ученикам. Большинство из них она попросту ненавидела: за дикие драки, за стремление добраться друг до друга во время урока – гримасами, записками, плевками жеваной бумаги, за свое всегдашнее положение препятствия между ними, за все невыгоды этого положения, за свои опухшие ноги и зашитые чулки. Горько улыбаясь в темноте, Софья Андреевна припоминала все: студенистую тряпку, щекотную струйку в рукаве, когда стираешь тряпкой с доски анонимные художества большой перемены; кислый запах окурков из портфелей пацанов; два совершенно одинаковых банта на шелковой голове отличницы, тринадцатилетней дылды, стремящейся выглядеть на одиннадцать, чтобы тем больше поражать эрудицией: байковую от пудры мордашку хорошистки, стремящейся выглядеть на семнадцать; насмешки одной хладнокровной умницы из десятого "Б", аккуратной особы с ровнейшим пробором и с пластмассовой брошкой-сердечком, демонстративно приколотой на фартучек против сердца; собственные морщины в зеркале, ставшие уже настоящими и главными, в полном смысле слова, чертами лица.