А то, что – ни единой счастливой души. Может, лишь… Сергий? Даже не знаю.
Кто-то заметил: Сергий не улыбался совсем. Не так! Улыбался, вспоминая, как «аркуда» – медведь – таскался к хижине без выходных за подкормом и крутил круглой своей башкой, «как некий жестокий заимодавец». Где ж его «мал укрух» хлеба? Разве не улыбался он, утешая недотепу мужика, не углядевшего в «сироте» чудотворца? Смеялся: ты правильно сказал, это вон они во мне ошибаются! И говорил: никто не уходит печальным отсюда. Это наш божок, и все «у Бога» – плачущие и убогие, а у них – радость и блеск, любовь.
Пока оставим снежные равнины.
В тающей Византии богословы схлестнулись в тридцатилетней распре. Не шутка, богословие не просто «самая главная наука», это – столпы, держащие небо, судьба народа, рок.
«Византийский гуманизм» нащупывал опору в светском знании – науке, укреплялся логикой: вера подтверждается разумом, истина приоткрывается разумом. Если мир – дело Божьих рук, то, постигая миропорядок, человек постигает и Господа. Существование Бога можно доказать себе умом. Гуманисты рвались в «свет» из тесной церкви и тянулись к родственному «латинству». И пали в битве с исихастами.
«Исихиа» – покой; слово, проросшее из египетских пустынь первых христианских веков, от монахов-отшельников. Правда исихастов: мудрость бессильна. Ухищрения разума: добытые знания не подвинут к истине даже на локоть. Но путь есть – внутри каждого. Бог создал тебя своей «энергией», ты – родствен ему, ты и есть – весь мир. Не ищи: всё в тебе. Будь один, будь праведен в пустыне, запрись в келье, забейся в угол, склони подбородок на грудь, задержи дыхание – старайся найти душу свою. Ум взойдет к Богу – молчаливой, «умной» молитвой – и возвратится, познав, и тогда сквозь сердце твое пробьется и засияет ослепительный фаворский свет, не призрачный, явный, он «обоживает» – воссоздает изначальный единый мир, золотой век, который сиял апостолам на горе Фавор. Свет доступен святым, он в единстве со всеми – и Богом. Человек при жизни способен отчетливо вкусить сладость торжествующего бессмертия, не надо ждать.
Исихасты покинули пещеры в скалах – стали властью Византии, властью православного мира, наследовавшего эллинизм. Они утвердили: мы – другой мир, останемся им. Иногда говорят, что Византию это погубило. Иногда говорят, что Русь это спасло. Вызванный свет сжег Византию дотла, но согрел Русь, смогшую удержать черные скалы Востока и Запада, готовые сомкнуться. Русь осталась жить, унаследовав от Византии ответственность за большее, чем могла понять, – и что-то от этого в нас? Книги исихастов были на Руси, Алексий, Сергий, конечно, были «в курсе», но вряд ли Русь была способна что-то сама думать в ту пору – она жила. Вот еще пишут: то, что Митяя удавили – это победа исихастов – вот это по-нашему!
Мне кажется, в русской душе переплелись исполинская, воспитанная зимами неподвижность, лень, необоримая даже смертью, и – страх. Страх, в котором корчилась родная земля, начинаясь, а кругом – поганые; единственные «родичи» – Византия, и та – далеко, и ту – скрывает потоп. Одни! И все семейные предания – про то, как пальцы судорожно хватали кромку льда, а река тянула на дно. Смертный бой, неистовая живучесть, недоверие – никто не поможет, – безмерное терпение с верностью дикой свободы: все одно перегрызем и уйдем! Страна действия, а не думания – некогда! – и наивная гордость сироты: а вот и я – как человек, и кафтан приличный, и зуб золотой, пусть – победней, зато правда за нами, мы – спасем, мы – на свету!
Страх во мне, во всех – и в Сергии: днем, на фаворском свету, веселы и кичливы, а ночью беспомощны, как дети, смотрим на голую стену – никто не придет.
И вечная бредовая идея русских – отвоевать Константинополь назад – это порыв ребенка: найти мать! Спастись от кромешного одиночества. Умом не разъяснимая животная страсть, не знающая ни закона, ни скучных невозможностей, ни смерти: я просто люблю и хочу! Лихорадка, трясшая всех: Василий Голицын еще в семнадцатом веке вел полки на Крым, а в секретных бумагах решали: Константинополь! И Петру Алексеевичу с детских лет запала летопись: как брали Царьград, и он мечтал, возя с собой икону Сергия, написанную на гробовой доске святого. И славный Потемкин, ворвавшись, наконец, в Крым, тут же вкопал столб – «Дорога на Царьград». И великая Екатерина, и грозный Николай, и все потом – все гнули в эту сторону все шептали: «Балканы, Балканы», про себя повторяя: «Царьград». И последний император – Сталин, даже тот расползся на полмира, а все косился – туда же. И всем не хватило: чуть-чуть. И с корабля видали, и гарнизоны высаживали, а – не вышло. Все равно шепчешь в подушку: зачем Николай давил венгров; Австрия, неблагодарная тварь, всегда нам костью в горле; продержался бы Константинополь еще век, не помер бы так быстро Тамерлан; а там бы Грозный послушал умных людей и не увяз бы в Ливонии, а бросил стрельцов на юг – они бы живо наваляли этим Баязидам да Мехмедам. Господи, у нас даже лица бы были другие, когда бы Царьград устоял, – не вышло. В этом что-то есть. О нас?