Ближе к ночи Кунигунда подобрала ключ к его двери, по-хозяйски заявилась в комнату и на правах собственницы залезла к Краслену в кровать. Прижималась, гладила, шептала:
– Почему ты такой грустный? Ну скажи мне! Ну пожалуйста! Ну чем ты занимался в этом лагере?
В действительности почти всю пятидневку Кирпичников провел на вышке с автоматом: смотрел на копошащихся внизу сине-желтых человечков. Обычно они или стояли на плацу в ожидании переклички, или шагали в производственные блоки, или шагали оттуда, или учились шагать под руководством фельдфебеля, или наблюдали за расправой над теми, кто шагал неправильно, или перетаскивали в сторону крематория товарищей, отшагавших свое.
Еще время от времени ему поручали разные мелкие задания. Конвоировать перемещения внутри лагеря. Раздавать баланду. Присутствовать при отбое и следить за правильным положением несчастных: непременно на боку, впритык друг к другу, без штанов (сон в штанах противоречил внутреннему распорядку). Потом приходилось заниматься и другим…
– Тебе было трудно, да, милый? Это очень тяжелая работа, не правда ли?
– Да.
– О, я тебя понимаю! Ты был шокирован! Ты, наверное, даже пожалел, что туда устроился?
– Наверное.
– Конечно, Курт, я знаю, тебе плохо! Я ведь чувствую, все чувствую! Тебе не хотелось там оставаться, не правда ли? Там очень плохо! Ты хотел поскорее вернуться!
– Хотел.
– Разумеется, милый! Тебе очень грустно! Но ты ведь не виноват в том, что все эти люди там оказались! Не ты создал их извращенцами, не ты заставил злоумышлять против брюннского народа, не ты толкнул на преступления, не ты посадил за решетку! Ты просто караулишь их, ты выполняешь свою работу!
Сколько раз за неделю Краслен сам внушал себе эту трусливую мысль! Сколько раз он благодарил судьбу за то, что сидит на вышке, а не «трудится» в газовых камерах! Сколько раз прятался за эту мысль как за занавеску от зрелища издевательств, от крика женщины, пинаемой армейскими сапогами, от обтянутого кожей скелета, упавшего на пороге комендатуры, от сортировки волос, предназначенных для фабрики автомобильных запчастей, от необходимости быть таким же, как все, не выделяться, уметь наказывать, уметь унижать, уметь пользоваться плеткой…
Чем чаще твердил себе Краслен о своей невиновности, чем больше старался сохраниться чистым, тем грязнее и преступнее казался сам себе. Не тогда, когда был заперт в каталажке с чернокожими, не тогда, когда попал в плен к гостеприимным Пшикам, – по-настоящему несвободным, увязшим, запутавшимся, беззащитным Кирпичников почувствал себя только здесь, в роли надзирателя, в роли хозяина чужих жизней. Он слишком поздно догадался, что, надев фашистскую форму, испачкался так, что вряд ли когда-то сможет отмыться. Молчаливое наблюдение беззаконий делало Краслена их соучастником. Он был бессилен спасти заключенных – и чувствовал себя вдвойне виноватым. Вступишься за инородца – разоблачишь себя, погибнешь понапрасну, не спасешь ученых, лишишь Вождя бессмертия, позволишь фашистам завладеть страшным оружием – оживином. Не вступишься – подтвердишь, что ты раб. А может ли раб сражаться за свободу ученых, если не имеет своей собственной?
По ночам Краслен думал о том, что не надо было устраиваться в лагерь, лететь в Брюнецию, становиться ангеликанским шпионом… Но это означало бы проститься с надеждой на воскрешение Вождя, знать о преступлении и ничего не предпринять, сдаться, сложить лапки, признать себя недостойным звания красностранца и авангардовца! Любовь к жизни, любовь к правде заставила Краслена пуститься в рискованное предприятие. Она же сделала фашистским надсмотрщиком, трусливым рабом обстоятельств, привыкшим думать: «Не выпорю я, так выпорет другой, какая разница…» Получается, надо стать рабом ради свободы, убийцей ради жизни? Кирпичников много читал о борьбе коммунистов против царского правительства, о скитаниях Первого вождя и его товарищей по тюрьмам. Герои прошедших десятилетий шли ради революции за решетку и на каторгу, но никто из них не облачался в фашистскую форму! Краслен выбрал неправильную дорогу? Или такие времена теперь настали? «Я не спасаю их ради будущего счастья, я не спасаю их, потому что должен спасти ученых. Я жертвую заключенными, – думал Кирпичников, глядя с вышки на страдальцев. – Многие коммунисты жертвовали собой ради свободы, но они делали это сознательно. Могу ли я допустить смерть этих людей? А могу ли я допустить свою смерть? Кому скажут спасибо брюннские солдаты – те же рабочие и крестьяне, – воскрешенные оживином? А те, кому суждено будет погибнуть от их пуль?» Трудный, трудный выбор. Не у кого спросить, некому протянуть руку. И не убежишь. Даже вздохнуть полной грудью – и то тяжело. Не очень-то подышешь там, где запах клопов и немытого тела мешается с вонью горящего мяса, оказавшегося больше неспособным шить шинели и собирать табуретки.