Гелла прильнула к нему.
– Нам нужен ребенок. Хорошенький ребенок, – сказала она.
– Черт! – сказал Моска. – Как же крепко вбил фюрер это вам в голову!
– Детей рожали и любили задолго до него. – Она обиделась, что он может смеяться над ее затаенным желанием. – Я знаю, многие считают, что хотеть ребенка – глупость. Помню, берлинские девчонки часто подтрунивали над нами, крестьянками, из-за того, что мы любим детей и только о них и говорим. – Она отошла от него. – Ладно, иди на работу.
Моска попытался с ней объясниться:
– Ты же знаешь, мы не можем пожениться, пока не отменят запрет[2]. Все, чем мы тут занимаемся, противозаконно, в частности то, что ты находишься в этом доме. Если родится ребенок, нам придется переехать в немецкий район, и тогда это будет нарушением закона с моей стороны. Меня в любой момент могут отправить в Штаты, и я не смогу взять тебя с собой.
Она улыбнулась, но по ее лицу промелькнула тень печали.
– Я знаю, что ты не покинешь меня снова.
Моска удивился и испугался тому, с какой уверенностью она это сказала. Он-то для себя уже твердо решил, что в случае чего скроется от властей и будет жить по подложным документам.
– Ах, Уолтер, – сказала она, – я не хочу уподобиться нашим соседям внизу: пить, ходить на танцульки в клуб, ложиться в постель и не иметь ничего, что бы нас связывало, кроме нас самих.
То, как мы живем… этого недостаточно. – Она стояла перед ним в майке, доходившей ей только до пупка. Вид у нее был забавный и жалкий, но она не стыдилась. Он попытался улыбнуться.
– Да, чего уж хорошего! – сказал он.
– Послушай меня. Когда ты уехал, я была счастлива, я собиралась родить. Я думала: мне в жизни повезло. Потому что, даже если бы ты не вернулся, у меня было бы живое существо, которое я могла бы любить. Ты это можешь понять? Из всей нашей семьи уцелела одна моя сестренка, но она далеко. Потом появился ты, но ты ушел, и у меня никого не осталось. Никого не осталось. Во всем мире не осталось никого, кому я могла бы приносить радость и сама получать от этого радость, не было никого, кто мог бы стать частью моей жизни. Что может быть ужаснее?
Внизу под окнами загалдели американцы, высыпавшие из дома на холодную улицу. Они снимали противоугонные цепи с колес своих джипов и прогревали моторы, чье неровное урчание слабо доносилось сквозь оконное стекло.
Моска обнял ее.
– Ты еще такая слабенькая. – Он посмотрел на ее исхудавшее, костлявое полуголое тело. – Я бы не хотел, чтобы с тобой что-нибудь случилось.
И когда он произнес эти слова, его сердце захлестнула волна страха: а вдруг она почему-либо бросит его, уйдет, и серыми зимними утрами он будет просыпаться в этой комнате один, один будет стоять у этого окна, за его спиной будет зиять пустота комнаты, и все это произойдет только по его вине. Резко повернувшись к ней, он сказал нежно:
– Не сердись на меня. Давай немного подождем.
Она не вырвалась из его объятий и тихо сказала:
– Ты же сам себя боишься. И сам знаешь это.
Я же вижу, какой ты с другими и какой ты со мной. Все думают, что ты такой неприветливый, такой… – она искала нужное слово, чтобы не обидеть его, – такой колючий. Но я-то знаю, что ты не такой. Другого мужчину мне и не нужно.
Фрау Майер и Йерген, когда я говорю что-то хорошее про тебя, только усмехаются. Я-то знаю, что они думают. – В ее голосе послышалась горечь, горечь женщины, которая бросает вызов целому миру за то, что никто не может оценить ее возлюбленного. – Они не понимают.
Он подхватил ее на руки, положил на кровать и накрыл одеялом.
– Ты простудишься, – сказал он, наклонился и поцеловал на прощанье. – У тебя будет все, что ты хочешь, – сказал он и улыбнулся. – Особенно то, что легко достается. И не беспокойся, что я могу уехать.
– Хорошо, – сказал она, засмеявшись. – Я буду ждать тебя.
Глава 7
В немецком ночном клубе, куда они вошли, оркестр играл быструю танцевальную мелодию.
Зал представлял собой длинное прямоугольное помещение с голыми стенами, ярко освещенное оголенными лампочками.
Все было заставлено тяжелыми, прямоугольной формы столами без скатертей и такими же тяжелыми складными стульями. Стены были голые, с шероховатой поверхностью, а высокий куполообразный потолок у впервые попавшего в этот зал создавал впечатление бездонной глубины кафедрального собора. Раньше здесь располагалась школьная аудитория, и эта бывшая аудитория была единственным, что осталось от разрушенного взрывом здания.