У слияния рек он пересек широкий галечный пляж и пустил коня через русло; войдя в воду, конь посмотрел туда же, куда и он, — на север, вдаль, откуда в темноте, холодная и чистая, неслась река. Он чуть было не потянулся за винтовкой — достать из кобуры, чтобы не мочить лишний раз, — но спохватился и лишь направил коня туда, где помельче.
Нутром чувствовал, как ступает по окатанным булыжникам речного дна конь, слышал, как вода бурлит, обтекая его ноги. Вот вода подошла коню под брюхо, и Билли ощутил холод — это она потекла в сапоги. И тут над городом взвилась последняя одинокая ракета, открыв всем взорам всадника на середине реки и местность вокруг, ближний берег, где странными тенями обозначился береговой ракитник и бледные валуны. Последняя собака, которая еще в городке учуяла запах волка и с тех пор их преследовала, застыла на берегу, стоя на трех ногах, словно обездвиженная этим неверным светом, а затем все опять ухнуло во тьму, из которой на миг было выхвачено.
Преодолев брод, капая и обтекая, они выбрались из реки, Билли оглянулся на темнеющий городок и пустил коня проламываться через тростники; после них пошел береговой ивняк, а потом он поехал на запад, прямо к горам. Ехал и пел — то старые песни, которые когда-то в былые времена напевал отец, то грустную corrido [195] на испанском — ее он слышал еще от бабушки, — в ней говорилось о храброй soldadera, которая взяла из рук павшего возлюбленного винтовку и вместо него стала биться с врагом во время старинной не то войны, не то иной какой смертельной заварухи. Ночь была ясной, и, пока он ехал, луна скрылась за выступом горы, а на востоке, где тьма была непроглядней всего, одна за другой стали зажигаться звезды. Они ехали по сухому руслу ручья, когда внезапно ночь похолодала — так, словно бы ушедшая луна могла давать тепло. Все выше поднимались они по отрогам, и всю ночь он ехал и тихонько пел.
К тому времени, когда показались первые осыпи, а над ними высокие скальные обрывы гор Пиларес, недалек уже был рассвет. Съехав на травянистое болотце, он спешился и бросил поводья. Все брюки у него задубели от крови. Он взял волчицу на руки и опустил на землю; развернул простыню. Ее тело было холодным и закостенелым, от запекшейся крови шерсть сделалась даже колючей. Он отвел коня назад к ручью и, оставив его у воды, пошел искать по берегам топливо для костра. На южных склонах тявкали и подвывали койоты, да и откуда-то сверху, где только каменные темные громады, тоже раздавались их голоса, казавшиеся криками, исторгаемыми самим существом ночи.
Он развел костер, вынул, приподняв волчицу, из-под нее простыню, отнес к ручью и там, сидя в темноте у воды, отстирал кровь, потом принес простыню обратно, пошел в заросли каменного дерева и наделал палок с развилками. Камнем забил у огня две палки в землю, положил на развилки третью и на нее повесил простыню, которая в свете костра сразу окуталась паром, сделавшись похожей на освещенный театральный задник, воздвигнутый в каком-то диком уединении, куда для отправления тайного обряда удалились сектанты, которых то ли вытеснили туда их конкуренты по религии, то ли они просто укрылись в ночи, страшась своих же собственных ритуалов. Билли закутался в одеяло и, дрожа от холода, сидел, ждал рассвета, когда можно будет поискать место, где похоронить волчицу. Через некоторое время от ручья пришел конь, таща за собой по опавшей листве мокрые поводья, и тоже встал у огня.
Заснул Билли сидя, положив руки перед собой ладонями вверх, как ненароком задремавший кающийся грешник. Когда проснулся, было еще темно. Костер прогорел, лишь кое-где на углях вспыхивали последние мелкие язычки пламени. Он подбросил дров, снял шляпу и сызнова раздул ею огонь. Огляделся в поисках коня, но того было что-то не видно. По всем каменным бастионам Пиларес по-прежнему перекликались койоты, но на востоке начинало слегка сереть. Он подошел к волчице, сел на корточки и коснулся ее шерсти. Потрогал холодные совершенные зубы. Обращенный к огню ее глаз ничего не отражал, и он закрыл его большим пальцем, сел с нею рядом, положил ладонь на ее окровавленный лоб и сам тоже закрыл глаза, чтобы увидеть, как она бежит среди гор, как мчится по сырой траве звездной ночью, торопясь, пока не распалось с восходом солнца щедрое единение существ, которые чередой проходят перед нею в ночи. Олени, зайцы, голуби и полевки своими запахами густо насыщают воздух — все для нее, все ей на радость, все народы и племена этого единственно возможного из миров, каждый со своей предписанной Господом ролью, и она им своя, она неотделима от них. Где пробежит она — смолкают крики койотов, их будто выставили за дверь, когда здесь она, вся устрашение и диво. Он поднял ее окоченевшую голову из палой листвы и держал, пытаясь удержать то, чего удержать нельзя, что бежит уже среди гор, заставляя одновременно и ужасаться, и любоваться, как ужасаются, любуясь цветком, питающимся плотью; удержать то, что лежит в основе крови и костей, но во что им никогда не превратиться ни на каком алтаре и ни при каком воинском подвиге. То, чему мы склонны приписывать силу ваять, лепить и придавать форму темной материи мира, — ведь и впрямь, если уж ветер может и может дождь… Но удержать это нельзя никак и никогда, и не цветок это, а быстрота, охотница, сама охота, от которой приходит в ужас даже ветер, и лишиться ее мир не может.