Ничего не ответила Миорица, только улыбнулась бессильно и крестом концы ковровой шали на груди стиснула.
Дрема-не дрема, явь-не явь сковала Тодора.
Грезилось ему в тонком сне, что веки его покраснели изнутри и стали прозрачными.
Луна становилась все больше и больше, наклоняясь к успокоенной земле. Да и не луна
то вовсе — а белый вол с высокой пасекой на горбу.
Будто крепость пасека. Полна пасека с избытком лунным медом.
Покрывают ульи-башенки изразцовые венцы. Сверкают в оконцах тысячи венчальных свечечек и пчелы — медоносные монахини, поют немую обедницу.
Нисходила от белого вола царская дорога, посыпанная серебряным песочком, до слез пронзенная серебристыми лучами.
Тихо поднялась смерть-Миорица, будто исподволь тянули ее тоска и напасть.
Тело ее молодое распылилось по воздуху. Распались соломой волосы, осыпалось прошлогодней листвой платье и украшения.
Остался остов сквозной.
В серебряной накидке с маковым венком на костяном лбу вышла она на дорогу, стала удаляться к лунному волу, колеблясь грустно, как вода в колодце.
Многие шли по царской дороге вместе с нею. Костяки одинаковые, зыбкие, сквозные. Всеми забытые личины истлевшие.
— Моя ты хорошая… — в скорби окликнул Тодор, стиснул кулаки — ногти в мякоть впились, — Не оставлю тебя, Миорица.
Пересилил грезы и слабость, встал, как под ярмом, и — была не была — расколол о камень под яблоней заветный красный кувшин с вороными кониками по бокам.
Бросился вдогонку по царской смертной дороге — гремели голые кости, сталкиваясь оскалами, треском немыслимым. Трубным гулким ревом отозвался белый лунный вол, закинув голову с лирами-рогами.
Взволновалась царская дорога.
Среди многих одну разыскал и узнал Тодор. Живую левую руку к мертвой руке протянул.
Ладонь костяная с ладонью смуглой соединилась — будто сквозь стекло.
На последнем дыхании вспыхнула между ними краденая искра.
— Отдаю тебе огонь, Миорица — сказал Тодор.
И ничего больше не видел. Свалился, как колотый бык, без памяти.
Позднее утро в глаза ударило.
Рывком вскочил Тодор на ноги. Краснели черепки разбитого кувшина под яблоней.
А за спиной лаутара у плясового цыганского костра сидела и стряпала девушка.
Обе ее косы были темны-вороны, короной заплетены на затылке, чтоб не мешали.
Помешивала в котелке длинной поварешкой, а крыса Яг от нетерпения у костра подпрыгивал на всех четырех, куда не надо узкую морду совал, за что получал по лбу черенком.
Подошел Тодор ближе, сам себе не веря, обернулась девушка навстречу — заиграла на щеке ямочка, а на высокой шее мерно билась под кожей огневая жилка.
Вздымалась грудь от легкого дыхания Миорицы под наборными грошиками мониста.
Ничего не сказал Тодор, принял девушку-найденыша в кольцо рук своих. Распались косы — смешались черные пряди с кудрями рыжими.
Долго стояли. Похлебка из котелка сбежала, зашипела на углях. Тогда только вздрогнули и опомнились.
— Жаль, что след моей матери невесть где простыл. Некому нас иконой благословить, Миорица — посетовал Тодор. — Даже имени ее не ведаю, чтобы помянуть.
— Разве ты не знаешь, что у каждого — смерть своя. Нет на всех одной смерти. Назови свою смерть именем матери — не ошибешься. Миорицей звали Приблуду, так же, как и меня — ответила девушка и подвела Тодора к шершавому стволу двуглавой яблони. — Здесь, под корнями, у родника ее погребли старухи.
Над чистым оком немолчной ключевой воды невысоко над землей проступал на стволе неясный лик Матери Всех Печалей, образок бедный, навсегда в кору вросший.
Заскрипели вдалеке по лесной дороге оси цыганских повозок — вардо. Заржали кони, уныло пели возницы. Узнал Тодор голос табора Борко, напролом к обочине бросился, увидел в головах кочевья обветшалый царский вардо на вихлявых колесах. Тянули его, надрываясь, две клячи — бывшие черкасские жеребцы. Догнал Тодор вардо в два прыжка, чуть не насмерть перепугал черноголовых братьев своих, что тащились пешком с семьями, схватил под уздцы упряжных коней и сказал:
— Идем со мной, отец! У меня есть огонь для лаутаров!
По дорожным цепям, по весям, верста за верстой зажигались весенние огни — от табора к табору передавали, от стоянки к стоянке, от ярмарки к ярмарке, от храма к храму. Поначалу тот огонь не обжигал — люди зажигали пучки соломы, купали в нем лица, окунали в пламя младенцев. А потом стал огонь обычно служить.