– Пущай, лишь бы Вахрамею не досталась! Прибьет он ее со зла, а я всю жизнь горевать да каяться буду!
Как ни уговаривали – не переговорили. Или с Любушей, или без Муромца, и весь сказ. Обругали мы побратима всячески, да не бросили:
– Черт с тобой, обождем до ночи, выкрадем лягушку и все вместе ускачем.
Повеселел Муромец, руки нам жмет:
– Ох, други мои верные, что бы я без вас делал?!
– Сидел бы дома да горя не знал!
Стали мы загодя к побегу готовиться. Задали коням овса напоследок, полные торбы насыпали. Копыта проверили – нет ли подковам износу, крепко ль держатся. Тулуп с цветком в углу под соломой схоронили, Волчка караулить приставили.
Потемнело в конюшне на миг единый, дверь скрипнула. Алена, как же без нее!
– Небось думаете – спасибо вам за пчел скажу?!
Я и в ус не дую, знай коня скребницей оглаживаю:
– Что ты, Алена, и в мыслях не было – прежде от кобылы доброго слова дождешься, чем от тебя!
– Немудрено – кобыл-то вы холите, а девок морите. Из-за таких, как вы, и матушка моя в могилу сошла!
– Холит он, как же, – вещает Сивка сквозь торбу глухо, утробно, – плеткой ласкает, шпорами голубит…
Треснул я его скребницей промеж ушей:
– Ты чего на хозяина поклеп возводишь, сивый мерин?!
Коню хоть бы хны – башка пустая, и не такое выдержит.
– От мерина слышу! Ты чеши давай, не отвлекайся…
Алена бедная ушам своим не верит, от Сивки пятится:
– Не может того быть, это ты за коня говоришь, надо мной насмехаешься!
Волчок на соломе дремал, а тут голову поднял, пасть в усмешке языкатой распахнул:
– Что ты, царевна, он и за себя-то толком сказать не может, я за всех троих отдуваюсь!
Вылетела Алена из конюшни, как кошка ошпаренная!
– Чур нас от Вахрамеихи! – говорит Соловей. – Авось больше не свидимся…
* * *
Не проведывают навье царство ни солнце красное, ни луна ясная – все деньки серые, все ночки темные, цельный терем скради – и то не сразу приметят. Прокрались мы к покоям невестиным, залегли в засаде – я за сундуком, Семы с двух сторон за углами коридорными. Вахрамей Любушины покои на ночь замком амбарным опечатывает, а она по нашему велению вдобавок изнутри запирается. Царь ключ при поясе носит, в самих же покоях запор хлипкий, с одною удара выбить можно. Стражи что-то не видать, так и захотелось вороном каркнуть: «Не к добру!» Лежим, выжидаем… Вот те напасть, дождались! Вахрамей, чтоб ему пусто было, своей царской персоной к двери заветной пожаловать изволил. Подошел, согнулся, в щелочку глянул. Долго глядел, у меня аж левая нога затекла. Наконец постучать отважился:
– Любуша, душа моя, спишь ли ты?
Лягушка и не говорит, и не молчит – хихикнула эдак неразборчиво.
– Выдь ко мне, краса-девица! – приплясывает перед дверью Вахрамей. – У меня в покоях вино сладкое, пряники печатные, сахарные…
Лягушка девичество свое блюдет и к царю не выходит. Потоптался царь у двери, рукой махнул и пошел, да не в свои покои, а по коридорчику. Семе Соловью впотьмах чуть руку не отдавил.
Только мы без него пообвыкли, изготовились лягушку выручать – снова нелегкая царя несет, да с цветочком! Поглядел в щелочку, постучался:
– Любуша, ну выдь на минуточку! Я те подарочек принес, хидею заморскую, раз в тыщу лет цветет, всего-то одну ноченьку, и то ежели луна на ущерб!
Цветочку лучше бы вовсе не цвести, уж больно дух от него тяжелый – сирень пополам с трупом лежалым. Сема Муромец нос обеими руками зажал, чих богатырский унимает.
Царь и сам долго не вытерпел, унес хидею свою редкостную – поди, в выгребную яму выбрасывать. Сема Соловей – к двери; за отмычки и браться не стал – изловчился у царя, мимо проходящего, ключ со связки при поясе отцепить!
Любуша сама дверь распахнула, да так на шее у Муромцу и повисла – видать, и ей добрый молодец по сердцу пришелся. Затворились мы изнутри, стали вполголоса судить-рядить, что дальше делать. Сема Соловей в щелочку поглядывает, дабы царь врасплох не застал. Кто его, сластолюбца, знает, он так всю ночь проходить может. Хотели было на кровати чучело из подушек смастерить – раздумали. Раз Любуша царю не ответит, другой, он возьмет да и войдет в опочивальню. Единого дня обождать не может, жених!