– А батюшке врал, колдовству не разумеешь! – с упреком молвит царевна, да вдруг как падет передо мною на колени, в лицо заглядывает, а у самой глаза жалобные да беспокойные. – Сема, забери меня отсюда! Что хошь дам, отплачу сторицей, только выведи на белый свет!
Вот ужо не было печали, девку взбалмошную вороны накричали! На свет ей, вишь ты, захотелось. А ясный месяц в кокошник не желает ли?
Я ползу, как дурень, она следом на четвереньках семенит.
– Ну Сема, ну пожалуйста! Какая тебе разница, двух девиц красть али одну?
– По мне, – отвечаю, – я бы вовсе никого не крал, квакали бы царю Вахрамею на пару!
Алена ножкой в сердцах притопнула:
– Я не кваква… ква… ква!!!
А сама руками показывает – верни, мол, как было, а не то колокольчиком тряхну!
Делать нечего, расколдовал.
Алена глазищами своими хлопает, вот-вот слезу пустит:
– Ежели не скрадешь, уморит меня Вахрамей, как матушку мою уморил. Не своей волей она за него пошла, царевы люди среди ночи умыкнули да в царство навье уволокли. Всего-то пять годков она под землей промучилась, оставила меня горькой сиротинушкой…
– Ты, сиротинушка, на слезу меня не бери – не на того напала. Уж больно ты шустра для умирающей: чай, не в темнице сидишь, кабы захотела, давно сбежала. Знаю я, чего тебе надобно: добра молодца под венец затащить, чтобы из батюшкиной воли выйти.
Всплеснула Алена руками, едва побуд за язычок придержать успела:
– Нашел ты, Сема, кого слушать – челядь вахрамеевскую! Она же за тобой по слову цареву наперегонки в погоню пустится, а нагнавши, без жалости на копья подымет. Царство навье само заместо темницы будет, из него никому хода нет. Семь раз я убежать пыталась, трижды в одиночку да четырежды молодцы подсобляли, завидные до ковров летучих, что я на воле выткать сулилась. Их-то Вахрамей в шутку «женихами» и прозывал, а за ним и челядь подхватывала. Всякий раз нас ловили, беглецов жизни лишали, а меня плетью вразумляли мало не до смерти. Кабы ты мне сразу открылся, что Любуша не девка вовсе, я бы тебе сама цветочек вынесла и бежать надоумила – добром Вахрамей вас все равно не отпустит.
– Поди, и ковер бы посулила?
Улыбнулась Алена жалко, как собачонка приблудная, что всем людям прохожим с надеждою в глаза заглядывает:
– Хочешь, Сема, ковер?
– На кой он мне сдался? И без того в тереме без опаски ступить нельзя – как бы заместо простых сапог в скороходы ноги не сунуть, не перед всяким зеркалом побреешься – иное допытываться начинает, отчего синяк под глазом и перегаром изо рта разит, а то матушка носки из клубка завалявшегося связала, так они сами куда-то в болото ускакали. Да и знаю я тебя – нарочно выткешь половик какой, потом гоняйся за ним с сачком!
Повесила Алена голову, вздохнула тяжко, за ручку дверную берется:
– Вижу, Сема, ополчился ты против меня не на шутку… Ну да сама виновата, накинулась на вас, толком не разобравшись. Иди, коль так, я шума поднимать не буду.
– Куда?! – окликаю ее шепотом. – Одень что поприличнее и во двор выходи, я у конюшни обожду!
Эх, зря мы голь кабацкую не послушались!
Подскочила Алена от радости, обниматься кинулась:
– Спаситель ты мой!
Колокольчик-то и выпал.
Пошел по терему стук-звон великий, словно в маковку золоченую ударили, я вскочить едва поспел – изо всех коридоров стража хлынула, в кольцо нас взяла, секирами выщерилась.
Вахрамей вперед протискивается, кричит радостно;
– Я как чуял, что этим закончится! Все вы спервоначалу тихие да ласковые, а чуть отвернись, – дочь любимую выкрасть норовят. И на кой вам те ковры сдались? Они ж только в навьем царстве и летают! Ну, Сема, я тебя упреждал, теперь пеняй на себя…
Не успел я даже руку за кладенцом протянуть, только свист над ухом услышал да кокошник бисерный под секирой хрупнул.
Тут мне и конец пришел.
* * *
Очнулся я во тьме кромешной, голова от боли раскалывается, видимо, секирой не до конца развалена была, рукой вокруг себя пощупал – пол каменный да солома гнилая. Темница! Вот угораздило… Ну Аленушка, растяпа криворукая, спасибо тебе преогромное!
А она тут как тут – ревет-убивается под боком, в темноте не разглядеть, да голос ни с кем не спутаешь: