— Вставай.
Ее ресницы затрепетали.
— Вставай, Эмили.
Ее кожа была мокра от пота.
Убивать плохо. Но если очень хочется, то… он должен получить свободу! Он заслужил.
Она открывает глаза. До чего же медлительна! Хочется схватить за плечи и тряхнуть хорошенько.
— Т-ты…
Вопрос? Утверждение? Плевать.
— Я. Пойдем.
— Куда?
— Здесь близко.
Ульрик помогает подняться, поддерживает и ведет к двери, изнывая от желания вцепиться клыками в глотку. Глотка белая с полустертыми чернильными линиями.
Терли-терли, не оттерли.
Ножницы падают за порогом, и она, с удивлением посмотрев на руки, вытирает их о ночную рубашку. И это хорошо.
Достоверно.
Беззвучно скользит рама, впуская сырой ветер, и Эмили ежится.
— Я не хочу.
— Надо.
Если не сейчас, то… когда-нибудь Ульрик не устоит перед искушением и попробует крови сестры своей. Он возьмет ее душу и будет проклят. И дети его. И дети их детей. Их лица глядят из тумана на босые ноги и каменный парапет.
— Мне страшно, — сказала Эмили. Она качалась на ветру, но все не падала. И только грязная рубаха прилипла к телу.
— Мне тоже страшно, — честно признался Ульрик, отступая на шаг. — Очень страшно.
Еще шаг. Стена. И тяжелые шаги на лестнице. Идущая далеко. Она подволакивает ноги и мучается болями в пояснице, и именно боли разбудили ее в час столь поздний. На поясе ее висят ключи. Много. Звенят, предупреждают: берегитесь.
— Не уходи, — попросила Эмили.
— Не уйду.
— Ты здесь?
— Здесь.
Шаги все ближе и ближе. Слышны натужное дыхание идущей и скрежет суставов. Корабельными канатами тянуться древние мышцы, парусами шелестят тяжелые юбки, и бормочет голос песенку.
— Я тебя не вижу, — пожаловалась Эмили. — Совсем не вижу.
Господи, да что он такое делает?!
То же, что и прочие. Пусть и не во благо Королевства, но во благо рода.
Он клялся и сдержит клятву.
Ульрик протянул руку, касаясь кончиками пальцев влажной ладони, и легонько подтолкнул. А остальное сделал ветер. Он же подхватил и бумажную бабочку, закружил, протянул вдоль парапета и приклеил к соседнему стеклу.
Этим летом над Сити летали совершенно безумные ветра.
— Эпилог
Я выпустил бабочку в камин. Горячий воздух перевернул ее и бросил на угли. Крылья у бабочки почернели, а спустя миг и она сама вспыхнула.
Яркая-яркая искорка.
И нету бабочки. Смешно, да.
А я уже вырезал следующую. Я могу сделать много бабочек. Тысячу. Или две. Или двести. Бумаги хватит. Книги, и снова книги, и чертежи какие-то… линии плывут перед глазами, и значит, смысла в них нет. Его вообще нигде нет, поэтому лучше вырезать бабочек.
Щелкают ножницы, прихватывая кожу пальцев. Должно быть больно, но я не чувствую. Я дышу дымом, он белый и сладкий, как один из туманов, что остались за стенами этого дома. Я слышу их. Приходят. Скребутся в двери, ноют. Хотят чего-то.
Чего?
Поселившись в голове, дым успокаивает мысли, делая их ленивыми и текучими. И очередная бабочка слетает с ладони. А дверь вздрагивает от удара, от второго — хрустит, чтобы на третьем распахнуться. Я смотрю, как стремительно разрастается чернота по белым крыльям. Надо что-то сказать. Но я забыл, что принято говорить в таких случаях.
— Вставай, — приказал человек, присланный туманом. Он огромен и зол, но мне не страшно.
Бабочка догорает.
— Вставай, Дорри, хватит уже!
Нет. У меня еще много бумаги, а в ней живут бабочки, я должен их отпустить и тогда…
— …тогда опиум выжрет остатки твоих мозгов.
Его зовут Персиваль. Точно.
— Точно-точно, — подтверждает человек из тумана, прежде, чем отобрать ножницы и трубку. Они летят в камин и падают, взрыхляя пепел. А меня тащат прочь. Персиваль сильнее, только… в этом тоже нет смысла.
Как и в бадье с водой, в которую меня окунают. С другой стороны, больше не хочется пить. Вода кислая. Воды много.
— Хватит, — говорю я в какой-то момент, сам удивляясь тому, что умею говорить.
Меня отпускают. Швыряют полотенце, поймать которое не удается. А наклониться не могу — шатает. Руки ленивые, ноги подламываются. Упасть бы и заснуть. Но спать нельзя: я знаю наперед все свои сны.