Я готовил для капитана ленч в камбузе мистера Холла, а кок, при всех его достойных манерах, не сводил с меня глаз, дабы убедиться, что никакая несколько более изысканная еда, предназначенная для капитана и офицеров, не найдет украдкой путь в мой желудок.
– Чего-то ты совсем отощал, юный Турнепс, – сказал он, оглядев меня с головы до пят, – прозвище это окончательно закрепилось в сознании моряков, а поправлять их мне надоело. – Ты что же, и не ешь ничего?
– Я ем столько же, сколько некоторые, хоть и не так хорошо, как другие, – ответил я, не взглянув на него, поскольку в то утро на меня напало уныние, мне было скучно и разводить тары-бары не хотелось.
– Ну так уж оно принято в море, паренек, – пробормотал кок. – Когда ты появился на борту, я сказал мистеру Фрейеру, я сказал: вот малый, которому довелось-таки в жизни вкусно покушать. Если в море с нами случится беда, мы всегда сможем нашпиговать его яблоками и зажарить в печи, тогда команде на месяц еды хватит.
Я положил нож и, хмуро прищурившись, повернулся, чтобы взглянуть на него. Мысль о том, что когда меня забрали на улице Портсмута и отвезли в спитхедский суд, а оттуда на палубу «Баунти», я был упитанным мальчиком, представлялась мне смехотворной, потому как вкусно покушать мне за всю мою жизнь не пришлось ни разу. Хотя, конечно, в семь часов каждого вечера, перед приходом ночных джентльменов, мистер Льюис выдавал нам кастрюлю с «обедом», и мои братья и я вместе с ними устраивали жуткую потасовку, пытаясь выудить из похлебки куски повкуснее, а это было дело нелегкое, поскольку там, кроме хрящей да бульона, ничего, почитай, и не было.
– Тот, кто попытается съесть меня, напорется на ножик, который врос в мои кишки, – пообещал я, понизив голос и стараясь, как мог, показать, что говорю серьезно и со мной лучше не связываться. – Морякам на обед я не гожусь.
– Ладно, ладно, Турнепс, когда слышишь шутку, относись к ней добродушнее, – сердито сказал мистер Холл. – И кстати, что на тебя напало в последние дни? Тихий стал, как церковная мышь, и бродишь тут с физиономией, на которой написано, что ты с большей радостью висел бы на кресте, чем плыл на корабле.
– Удивительные вопросы вы задаете, – засопев, ответил я, ибо мистер Холл был среди тех, кто весело вопил, когда меня обвязывали веревкой и бросали, как я полагал, в водяную могилу.
Наступило недолгое молчание, я продолжал рубить морковь, бывшую частью ленча капитана Блая, и что-то в нашем молчании заставило меня подумать, что мои слова могли разозлить мистера Холла. Тело мое слегка напряглось, я ждал, не набросится ли наш кок на меня, однако вскоре услышал, как он снимает с плиты кастрюльку с кипящей водой, и успокоился, уверенный, что никакого сарказма в моих словах мистер Холл не заметил.
– Ты бы лучше забыл о гневе, – сказал он. – С тобой не случилось на борту ничего такого, что не случалось когда-то с каждым членом команды. По сравнению с другими моряками ты ведешь здесь легкую жизнь и должен принимать такие происшествия, не озлобляясь. В них и рождаются мореходы.
Я ничего не ответил. Конечно, в голове у меня прозвучали слова о том, что в мореходы я не напрашивался, быть мореходом желания не имею и намереваюсь при первой же возможности от мореходов сбежать, однако я оставил их при себе, хоть внутренне весь и кипел, и нож мой метался вверх-вниз, и я вдруг подумал, как легко было бы обратить его против себя и покончить со скукой и гневом этих дней. Такая идея удивила меня, поскольку мне доводилось сносить в жизни и кое-чего похуже, да, и я сносил, улыбаясь; однако мысли о многих еще долгих месяцах на борту, об одному Спасителю ведомо каких унижениях оказалось довольно, чтобы перевернуть в моей голове все вверх дном. Я поднял нож к глазам, осмотрел лезвие – оно оказалось острым, заточенным лишь этим утром, но, прежде чем безумие овладело мной окончательно, на палубе поднялся громкий крик, и мы с мистером Холлом удивленно уставились в потолок.
– Поднимись туда, – сказал он, как будто я нуждался в его разрешении, чтобы поступать как мне заблагорассудится. – Посмотри, что там, если хочешь. Я тут закончу за тебя.
Я кивнул, погадав, не было ли в его душе уголка, в котором укрывались сожаления об участии в том, что со мной сделали, но выбросил это из головы, едва поднявшись на залитую жгучим солнцем палубу и увидев, что все матросы сгрудились у одного борта и смотрят на парус, показавшийся на горизонте. Сожаления и извинения – это все очень хорошо, однако случается в жизни человека такое, что жжет память и опаляет душу, и этого ему уже не забыть. Это как клеймо, нанесенное раскаленным железом.