Она не будет лгать в суде. Лгать буду только я.
Я полдесятка раз пыталась облегчить душу перед Кеннеди, особенно после того, как наши отношения перестали быть формальными и сделались личными. Как оказалось, все стало только хуже. Поначалу я не могла рассказать ей, что нарушила указание и прикоснулась к Дэвису Бауэру, когда у него начался припадок, потому что не знала, можно ли ей доверять и как правда отразится на моем деле. А теперь я не могла этого рассказать, потому что мне было невыносимо стыдно за то, что я лгала до этого.
Я расплакалась.
— Надеюсь, это слезы счастья, — сказала Кеннеди. — Или благодарность за мои выдающиеся юридические таланты.
— Бедный ребенок… — с трудом удалось выговорить мне. — Это так… несправедливо.
Но я плакала не по Дэвису Бауэру и не из-за собственной лживости. Я плакала потому, что Кеннеди все это время была права: действительно, не имеет значения, какой была медсестра, лечившая Дэвиса Бауэра, — черной, белой или фиолетовой. Не имеет значения, пыталась я спасти этого ребенка или нет. Все это ничего бы не изменило.
Кеннеди прикоснулась к моей руке.
— Рут, — напомнила она, — плохие вещи случаются с хорошими людьми каждый день.
Мой сотовый звонит как раз в ту секунду, когда автобус подъезжает к остановке в центре города. Мы с Эдисоном выходим, и в ухо мне бьет голос Адисы:
— Девочка, ты мне не поверишь… Ты где сейчас?
Я смотрю на знак.
— Колледж-стрит.
— Тогда иди в сторону зелени.
Мы с Эдисоном разворачиваемся. Здание суда в квартале от городского парка, и Кеннеди дала мне четкое указание не подходить к нему с этой стороны, потому что там на меня накинутся журналисты.
Но, если посмотреть издалека, что там происходит, ничего плохого ведь не случится?
Я слышу их раньше, чем вижу. Сильные голоса сливаются и уносятся ввысь, к небесам, как бобовый стебель Джека. Это море лиц всех оттенков коричневого цвета поет «О свобода…». Впереди на небольшом импровизированном помосте на фоне логотипа телесети стоит Уоллес Мерси. Полицейские образовали вокруг них живой барьер, их руки расставлены, как будто они хотят наколдовать общественный порядок. Элм-стрит заставлена фургонами новостных каналов, их антенны-тарелки направлены на солнце, журналисты с микрофонами в руках стоят спиной к парку, а операторы снимают происходящее.
— Боже… — выдыхаю я.
— Я к этому отношения не имею, но они все здесь ради тебя, — с гордостью говорит Адиса. — Ты должна гордо, с высоко поднятой головой пройти ко входу.
— Не могу. Мы с Кеннеди договорились встретиться в определенном месте.
— Ладно, — говорит Адиса, и я слышу в ее голосе разочарование.
— Увидимся внутри, — говорю я ей. — И спасибо, что пришла.
Адиса цокает языком.
— Где же мне еще быть? — говорит она, и связь обрывается.
Мы с Эдисоном идем среди ничего не подозревающих студентов Йеля, прячась за рюкзаками, как за черепашьими панцирями; мимо готических зданий общежитий, надежно укрытых за стеной с черными воротами; мимо Поэтической Леди, бездомной женщины, которая читает стихи за монетку. Дойдя до приходского дома на Уолл-стрит, мы незаметно проскальзываем за здание, на пустую стоянку.
— Что теперь? — спрашивает Эдисон. Он в том же костюме, что и в день маминых похорон. В нем он легко мог бы сойти за школьника, идущего на собеседование в колледж.
— Теперь подождем, — говорю я ему. — У Кеннеди есть план, как провести меня в здание суда через черный ход, чтобы не привлекать внимания прессы. Она просила меня довериться ей.
И я — ох и дура! — согласилась.
Терк
Ночью я не мог заснуть и смотрел телевизор. В три часа по кабельному начался документальный фильм об индейцах, о том, как они жили когда-то. Они показали реконструкцию. Чувак в набедренной повязке поджигал кучу листьев на длинном расщепленном стволе дерева. Когда листья сгорали, он выскребал прогоревшую древесину чем-то вроде раковины моллюска и так повторял до тех пор, пока не получилось каноэ. Сегодня я себя чувствую примерно так же. Как будто кто-то протер меня изнутри и я опустел.
Это довольно странно, потому что я так долго ждал этого дня. Я не сомневался, что у меня будет энергии, как у Супермена. Я шел на войну ради сына, и ничто не могло меня остановить.
Но теперь у меня такое чувство, словно я выбежал на поле боя, а там никого.