— Да.
— Вы начали отвечать односложно, Хавьер. Один из первых признаков.
— Чего?
— Того, что я утратил чувство времени, — сказал Гусман. — Что такое, по-вашему, коллективное бессознательное?
— Вирхилио, я не в настроении.
— Где я слышал это раньше?
— В своей спальне! — крикнул из-за двери Рамирес.
— Попытайтесь, Хавьер.
— Здесь вы не будете гнуть свою линию, — сказал Фалькон, подталкивая к нему записку со своим домашним адресом и словами: «Десять вечера».
— Знаете, почему я уехал из Мадрида? — спросил Гусман, не обращая внимания на записку. — Меня выпихнули. Если спросите людей, они скажут, что я стал жить как в зеркальном зале. Я перестал понимать, где реальность, где отражение. Я был параноиком. Но на самом деле меня выгнали, потому что я стал фанатиком, потому что истории, которыми я занимался, заставляли меня корчиться от ярости. Я не мог с этим справиться. Стал худшим из всех, кем мог стать, — эмоциональным журналистом.
— В полиции тоже нельзя поддаваться чувствам… иначе начинаешь ломаться.
— Это неизлечимая болезнь, — сказал Гусман. — Теперь это доказано, потому что я прочел, чем занимался Веласко на вилле Секси, и в моих жилах точно так же вскипела ярость. Он не просто пытал, он награждал их собственными мерзкими пороками. Следующая моя мысль была: в этом виноват Пиночет. Это отношение Пиночета к людям. А почему он совершил переворот, уничтожил Альенде? Потому, что так хотели Никсон и Киссинджер. Они предпочли того, кто разрешал электрошок гениталий, изнасилования женщин и детей… кому? Маленькому, толстому очкарику-марксисту, который хотел усложнить жизнь богатым? Теперь, Хавьер, вы видите, в чем моя беда. Я стал тем, кого мое начальство называло «сам себе злейший враг». Тебе не позволено чувствовать, тебе позволено только излагать факты. Но, видите ли, именно на чувствах основано мое чутье, и оно меня не подвело. Ведь именно гнев, который я почувствовал, узнав про занятия Мигеля Веласко, привел меня сюда сегодня утром. И он привел меня сюда потому, что я хочу просунуть нос в дверь раньше, чем она захлопнется, скрыв в очередной раз страшную правду.
Гусман схватил записку, отшвырнул стул и вылетел вон.
— Если он будет продолжать в том же духе, то когда-нибудь здорово себе навредит, — произнес Рамирес. — Он прав?
— Ты видел, чтобы я что-нибудь принес назад? — спросил Фалькон, показывая, что в руках у него кассет нет.
— Лобо хороший человек, — сказал Рамирес и наставил на него массивный палец. — Он нас не разочарует.
— Лобо хороший человек в другой ситуации, — объяснил Фалькон. — Ты не станешь начальником полиции Севильи, если люди этого не захотят. Политика давит ему на плечи, а в его собственном доме бардак, оставленный Альберто Монтесом.
— А что с двумя детскими трупами в лесу Арасены? Их видели. О них все знают. Такое не спрячешь.
— Конечно нет, если бы они были местными. Но кто они? — сказал Фалькон. — Уже год как мертвы. Единственная действительно пригодная для суда улика — это видеокассета, но, как подсказал Лобо, мы даже не можем доказать, что все это происходило в поместье Монтеса. Наш единственный шанс — разрешение допросить людей, снятых на кассету.
Рамирес подошел к окну и положил руки на стекло:
— Сначала нам пришлось выслушать историю Нади Кузьмичевой, и мы ничем ей не смогли помочь. А теперь мы будем смотреть, как эти подонки ускользают от правосудия?
— Ничего нельзя доказать.
— У нас есть кассета, — напомнил Рамирес.
— После того, что сделал Монтес, с кассетой нужно быть очень осторожными. Этому делу не так-то просто дать ход. Все, я сейчас ухожу.
— Куда?
— Сделаю кое-что и, надеюсь, стану лучше к себе относиться.
Выходя из конторы, он наткнулся на Кристину Ферреру, которая вернулась от переводчицы.
— Положи мне на стол, — сказал Фалькон. — Я не могу на это смотреть.
Он поехал через реку и вдоль проспекта Торнео. Когда дорога повернула от реки в сторону Ла-Макарены, он поехал направо, к району Ла-Аламеда. Оставил машину и пошел по улице Иисуса Всесильного. Это был район, где жил Пабло Ортега до переселения в Санта-Клару. Фалькон искал дом на улице Лумбрерас, принадлежавший родителям мальчика Маноло Лопеса, который был потерпевшим в деле Себастьяна Ортеги. Он не стал звонить заранее, не думал, что родители будут рады вторжению, особенно если вспомнить, что говорили о здоровье отца.