Барбара начала понимать, на что походил дом в течение нескольких часов перед ее приездом. Дети плачут, пока не отключатся. А наверху плакала взрослая женщина, у которой отключались мозги. Мать, сгорбившись, сидела на кровати, опустив голову на колени и глядя на комод у окна. Подойдя ближе, Барбара увидела, что мамины очки соскользнули с носа и лежат на полу и ее мутно-голубой взгляд сейчас еще отрешенней, чем обычно.
— Мама?
Барбара не включила ночную лампу возле кровати, потому что свет мог еще больше испугать женщину. Барбара дотронулась до ее головы. Очень сухие, но очень мягкие волосы, словно тонкие ниточки шерсти. Хорошо бы сделать ей химию. Маме бы понравилось. Только как бы она не забыла, где находится, и не сбежала от парикмахера в разгар процесса, увидев, что вся голова в больших цветастых палочках, назначения которых она уже давно не понимала.
Миссис Хейверс пошевелилась, едва заметное движение ее плеч походило на желание сбросить Нежеланную ношу.
— Мы с Дорис сегодня играли. Она хотела в дочки-матери, а я в карты. Мы поругались. А потом поиграли и в то, и в другое.
Дорис—это старшая сестра матери. Она еще подростком погибла во Вторую мировую, но не от немецкой бомбы. Ее смерть была бесславной, но обжоры, вроде Дорис, так и умирают: кусок свинины с черного рынка, украденный с тарелки брата за воскресным обедом, застрял у Дорис в горле, когда брат встал из-за стола отрегулировать приемник, по которому должен был выступить Уинстон Черчилль. Барбара часто слышала в детстве эту историю. Жуй хорошенько, повторяла мама, иначе кончишь, как тетушка Дорис.
— Я делала уроки, но я не люблю уроки, — продолжала мама, — я стала играть. Мама бы разозлилась. Она меня спросит про уроки. А я не знаю, что ответить.
Барбара наклонилась:
— Мама. Это Барбара. Я дома. Я сейчас включу свет. Ты ведь не испугаешься, правда?
— А как же затемнение? Надо поостеречься. Ты задернула шторы?
— Мам, все в порядке.
Барбара включила свет и села рядом с матерью на кровать. Потом дотронулась до ее плеча и тихонько сжала его:
— Ну что? Так лучше?
Миссис Хейверс посмотрела на Барбару и сощурилась. Барбара потянулась за очками, отерла о штанину жирное пятно на одной из линз и надела их на мать.
— У нее змея, — сказала миссис Хейверс, — Барби, мне не нравятся змеи, а она принесла. Таскает ее, держит ее, рассказывает, что змея от меня хочет. Еще она говорит, что змеи по мне ползают. Заползают в меня. А эта змея такая огромная, что, если она заползет в меня, я…
Барбара обняла мать одной рукой. Лишь бы еще сильнее не напугать ее. Хейверс, как и мать, согнулась в три погибели: их взгляды встретились.
— Мамочка, нет никакой змеи. Это пылесос. Миссис Густафсон пытается напугать тебя, но больше не станет так делать, если ты будешь слушаться. Ей даже в голову это не придет. Ты постараешься вести себя хорошо?
Лицо миссис Хейверс потемнело.
— Пылесос? Нет-нет, Барби, то была змея.
— Ну откуда у миссис Густафсон змея?
— Не знаю, доченька. Но змея существует. Я ее видела. Она держит ее и размахивает ею.
— Миссис Густафсон и сейчас с ней сидит, мамочка. Внизу. Это пылесос. Хочешь, вместе спустимся и поглядим?
— Нет!
Спина у матери напряглась, а голос стал выше.
— Мне не нравятся змеи, Барби. Я не хочу, чтобы они по мне ползали. Не хочу, чтобы они сидели у меня внутри. Не хочу…
— Хорошо, мам, хорошо.
Барбара поняла, что не сможет разбудить и без того хрупкое сознание матери. «Это всего лишь пылесос, мамочка, какая же глупая миссис Густафсон, что пытается пугать им тебя, правда?» — этого недостаточно, чтобы восстановить в доме какой-никакой, но мир. Как же призрачен покой, особенно при полной неспособности матери отделить «там и тогда» от «здесь и сейчас».
«Миссис Густафсон точно так же напугана, поэтому и пугает тебя, когда ты нервничаешь», — хотелось сказать Барбаре, но мама все равно не поняла бы. Поэтому Барбара промолчала, привлекла мать к себе и почувствовала вдруг щемящее желание очутиться в домике на ферме, с которым была связана ее мечта о независимости.
— Доченька? Ты еще не спишь?
Барбара отвернулась от окна. Серебристый свет луны проникал в комнату. Лунная дорожка стекла по кровати к смешным ножкам комода в виде шариков с когтями. На двери встроенного платяного шкафа — «Взгляни-ка, Джимми, — говорила мама, — какое чудо! Нам здесь не понадобится шкаф» — было большое зеркало, оно отбрасывало белый луч света на противоположную стену. Там висела пробковая доска, водруженная туда Барбарой в день ее тринадцатилетия. Она хотела прикреплять туда кнопками все, что будет напоминать о юности: театральные программки, приглашения на вечеринки, безделушки со школьных танцев, пару-тройку сухих цветов. Но в течение трех лет там так ничего и не появилось. А потом Барбара поняла, что планшет останется пустым, если не поместить там более земные вещи, оставив заоблачные мечты. Поэтому она прикрепляла туда газетные статьи, рассказы о детях и животных, интересовавшие ее вначале, потом впечатляющие выдержки о случаях насилия и, наконец, сенсационные колонки убийств.