– Почему? Ну это вы должны знать лучше меня. Это же вам он угрожал, не так ли? Так что вы тоже прекрасно представляете его методы.
Он стоял в кухне и держал фотографии Йонатана и Саны. С пугающей ясностью она вспомнила, как болело у нее в груди, как содрогалось ее тело.
Гренс тем временем положил на стол конверт, открыл его и вынул первую фотографию. Снова рука. Пять переломов. Не надо быть врачом, чтобы понять, что каждый палец на этой руке сломан.
Она сидела молча. Тогда он достал следующую фотографию и положил ее рядом с предыдущей. На ней довольно четко была запечатлена сломанная коленная чашечка.
– Немного похоже на пазл, да? Там рука, тут нога. Соберите – и получится человек. Правда, на сей раз речь шла не о деньгах. В этот раз речь шла об авторитете.
Эверт Гренс поднял оба снимка к самым ее глазам.
– Дело в том, что вот этот человек смешал югославский амфетамин со стиральным порошком.
Держа оба снимка по-прежнему на уровне ее глаз, он жестом фокусника вынул из конверта последнюю фотографию.
Она была сделана с высоты человеческого роста, с верхней ступеньки лестничного пролета, внизу которого лежал человек. Рядом валялось кресло-каталка. Ручеек крови вытекал из разбитой головы.
Она взглянула на снимок и стремительно отвернула лицо. Она рыдала.
– Вот этот парень и был виноват. Его, кстати, Ольдеус Хильдинг звали.
Свен Сундквист принял решение. По дороге в управление он не проронил ни слова, а потом отправился к себе в кабинет и поклялся, что не выйдет оттуда, пока кое-что не найдет.
Посмотрел на груды расшифрованных допросов, поднял одну стопку с пола.
Он знал, что видел это где-то здесь.
Он углубился в чтение. Не спеша, строка за строкой, он заново пробегал взглядом показания свидетелей.
Это отняло у него почти пятнадцать минут.
Он начал с допроса студентки, который был очень коротким, потому что девчушка не совсем оправилась от шока и лучше было допросить ее попозже. Но что сделано, то сделано. Затем перешел к допросу старшего врача, Густава Эйдера. Этот был значительно длиннее, Эйдер смог преодолеть страх, потому что все это время пытался осмысливать происходящее. Пока ум работал, чувства его были приглушены. Сундквист сталкивался с этим и раньше: у каждого собственный способ не поддаваться панике. Так вот именно благодаря этому Эйдер оказался ценным свидетелем: читая его допрос, Свен словно сам был там, в морге, сидел на полу со связанными руками, ощущая собственное бессилие, – так подробно и во всех деталях тот рассказывал о страшных событиях.
Вот оно! Как раз в середине допроса.
Речь зашла о пакете, в котором она хранила оружие, и Эйдер внезапно вспомнил о видеокассете.
Свен Сундквист медленно водил пальцем по строчкам, читая и впитывая каждое слово.
Эйдер заметил кассету, когда она распахнула пакет пошире, доставая оттуда взрывчатку. Это было в самом начале, сразу после того как она их связала, так что Эйдер еще пытался наладить с ней контакт, чтобы завоевать доверие и хотя бы немного облегчить участь остальных. Она сперва не ответила на его вопрос. Но он настаивал, и она наконец ответила на своем ужасном английском.
Она сказала, что на кассете записана truth. Он спросил, какую такую правду она имеет в виду, и она повторила это слово трижды. Truth. Truth. Truth. Потом помолчала минутку, пока разминала пластит, и наконец повернулась к нему и произнесла:
Two cassettes.
In box station train.
Twenty one.
Она даже на пальцах показала – сперва дважды растопырила обе пятерни, а потом выставила большой палец.
Twenty one.
Густав Эйдер заявил, что помнит каждое слово. Он уверен, что она сказала именно это. Поскольку она в принципе говорила мало, запомнить ее слова было нетрудно.
Правда. Две кассеты. В ячейке камеры хранения. На железнодорожном вокзале. Двадцать один.
Свен Сундквист вернулся назад и снова прочел этот абзац.
Камера хранения. На железнодорожном вокзале. Двадцать один.
Он был убежден: есть еще одна кассета. Ячейка 21 на Центральном вокзале. Со сломанными язычками, чтобы никто не стер запись. И запись эта – точно не мелодрама.
Он отложил стопку бумаг с расшифровками допросов, встал и немедленно поехал туда.
Он все тыкал снимками ей в лицо.
Лиса Орстрём не умела ненавидеть, она еще никогда и никого не ненавидела. Точно так же, как и не любила. Она отбросила и любовь и ненависть, словно это было одно чувство, только с разными знаками. Не чувствуя одного, она не была обременена и другим. Но вот этого полицейского она почти ненавидела. Скорбь по Хильдингу не была настоящей скорбью, страх, который заронила в ее душе высказанная как бы вскользь, намеками угроза, не был страхом. Все гораздо серьезнее, острее, сильнее. Как если бы все, что она перечувствовала за свою тридцатилетнюю жизнь, в эти часы собралось воедино, спряталось за стыд и она наконец стала сама собой.