Это произошло по нашей вине. Больно так говорить. Мы думали, что можем победить. И первый удар был наш.
А когда все было кончено, и ваш триумфатор, Желтый Император, привел вас к победе (по крайней мере ценой крови), он освободил свои зеркала. И загнал нас в ловушку. До тех пор миры кровоточили, перетекали друг в друга. Мы мгновенно переходили из нашей плоскости в вашу через световые двери, через блеск воды и плоские ворота из камня и полированного металла. До тех пор, когда ваш триумфатор, прибегнув к тайным наукам, которые я не могу, не могу начать постигать, разделил нас и запер. В мире, в котором можно играть. Но мы были наказаны необходимостью мумифицировать ваше тщеславие.
Он изменил историю. Он сделал так, что все так и было всегда. И вы забыли о нас, отбросили нас как образы, игнорировали нас и смотрели на себя.
Я видел моих людей униженными. Субстанции более мощные, чем ваша луна, заставляли их мазать алым воском и жиром шелушащиеся губы, слизывать воск с корявых зубов, прихорашиваться вместе с вами. Заключенных в волокнистой, дергающейся плоти, в безмолвно поднимающихся и опускающихся железных пластинах, безропотных, бессильных роптать, когда вы смотрели на себя, на них, вынужденных носить вашу пропитанную потом одежду и бездумно толкаться от одного механизма к другому, пока вы старались изменить ваш облик. Вы ставили зеркала у ваших кроватей или над ними, заключая нас в ваших липких совокуплениях. Вы заставляли нас совокупляться, глядя друг другу в глаза с разделенной ненавистью и чувством вины, в то время как тела, в которые вы нас втиснули, занимались своими плотскими актами.
Вы удержали нас на шесть тысяч лет, навеки. Чтобы каждый из нас оставался живым, наблюдал, и ждал, и ждал все это время, не умирая. Вы не знали, но незнание — не оправдание. Медленно нарастающими усилиями вы отнимали нашу свободу, пока неожиданным трехсотлетним шквалом не ускорили этот процесс, отняли у нас последние убежища и сделали наш мир вашим.
В один прекрасный день мы прошептали. Мы это шептали всегда.
Когда это случилось, это был не один день, а много дней, растянувшихся в месяцы, долгий, вялый отдых, проходивший кусочками, обрывками, отрывками, что еще больше разъяряло нас, но в конце концов освобождало.
Улицы снова были мокрыми. Никогда Лондон после дождя не был таким чужим; гудрон его улиц и черепицы крыш превратились в то, что когда-то было зеркалами.
Шолл прошел через руины Хэмпстеда, мимо пустых витрин магазинов с разбитыми стеклами и остатками товаров. Возле книжного магазина он увидел разлагающуюся бумажную массу.
В воздухе еще стояла влажная дымка, которая липла к лицу Шолла и стекала по щекам. Мощеные тротуары вели от Хита вниз, и Шолл чувствовал, что спускается.
Он непрерывно сглатывал и перекладывал из руки в руку дробовик. Его удивляло, насколько велик его страх. Он не предполагал, что окажется совершенно один. Но даже при этом он не думал о том, чтобы переменить свой план. План непреложен.
При ходьбе Шолл внимательно прислушивался, но слышал только тихий шум ветра. Он чувствовал себя окруженным, слыша, как звуки его движения отражаются от стен, словно он шел по коридору, по неумолимо замкнутой колее. Он прислушивался к звукам своих равномерных шагов, к негромкому плеску мелких луж сзади и впереди себя. Он сделал глубокий вдох и задержал дыхание. Пройдя несколько футов мимо кирпичной стены и разбитого окна, он выдохнул. Дрожь все еще ощущалась.
Что-то метнулось от него прочь, вверх по стене, двигаясь наподобие ящерицы; это не было похоже ни на что, что Шоллу доводилось видеть. Он приближался к перекрестку и станции метро. Здесь, так близко к самому сердцу Хэмпстеда, играли зеркальные существа.
Улица свернула налево, и показался перекресток. Несколько секунд Шолл не смотрел на него. Он сосредоточил внимание на окружавшей его воде, на лужах и блестящем асфальте. Было очень светло, несмотря даже на облака, но, конечно же, свет не бил в глаза, отраженного света не было. Дождь отмыл город от пыли, дождевая вода проникла в щели, смыла с города камуфляж, затемнила. Шолл шагал по воде, не отражавшей его. На потемневших от влаги улицах, где очертания всех предметов были все еще как бы заострены дождем, Лондон казался гравюрой, даже при том, что матовая влага скрадывала свет.
В конце концов Шоллу все же пришлось посмотреть вперед.