Он тоже встал и, согнувшись в поясе, принялся шарить под деревянными стеллажами в глубине помещения. Нагаев стремительно шагнул к нему, занося над головой рукоять ножа и нащупывая пальцем блестящую кнопку. Лезвие выпрыгнуло с отчетливым металлическим щелчком. Серега, как видно, не раз слышавший подобные звуки, резко обернулся, и нож, который должен был вонзиться под основание черепа, надорвал ему ухо и глубоко, до кости пробороздил щеку. Художник отпрянул и издал звериный рык, придерживая ладонью свисающий кровавый лоскут щеки. Его свободная рука слепо шарила вокруг в поисках чего-нибудь, что могло бы послужить оружием, и наконец сомкнулась на горлышке бутылки.
Ощутив в ладони привычный предмет, живописец приободрился и даже перешел в наступление. С точки зрения абсолютно трезвого и неплохо обученного Нагаева эта атака выглядела примерно так же, как последний бросок быка на корриде, и капитан поступил, как настоящий тореадор: изящно отступил в сторону и сделал стремительный, но плавный жест рукой. Сверкающее лезвие серебряной молнией рванулось вперед и тут же вернулось, по дороге изменив свой цвет. Бородатый питекантроп качнулся, уронил бутылку, отпустил щеку, которая немедленно отвисла вниз страшным лоскутом, и схватился обеими руками за свое перерезанное горло, словно пытаясь удержать душу внутри убитого тела.
Между его пальцами потоком хлынула кровь, заливая старый водолазный свитер цвета сильно разбеленного молоком какао.
Нагаев жадно затянулся сигаретой, которая, оказывается, все еще тлела у него в руке, зашел сбоку и снова сделал короткое движение рукой. Этот жест — снизу вверх, с оттяжкой, — он однажды видел в кино про мексиканских гангстеров и давно мечтал сделать что-то похожее, только не знал, с кем. Острое, как бритва, тонкое стальное лезвие полоснуло по промежности синих рабочих штанов. Ткань послушно разошлась в стороны и почти сразу сделалась красной. Художник издал хриплый писк, который должен был означать предсмертный стон, свернулся в мучительный узел и так, свернутым, рухнул на нижнюю полку своего стеллажа.
Нагаев вытер нож о его штанину, спрятал лезвие и вышел из мастерской, на ходу убирая нож в карман.
По дороге он вывинтил и разбил о стену последнюю уцелевшую здесь лампу. Старое бомбоубежище погрузилось во мрак и тишину, лишь отдаленно шумел наверху огромный город, да тихонько попискивали, подбираясь к еще теплому трупу, сообразительные московские крысы.
Глава 11
Инга Тимофеевна Кормухина в свои семьдесят три года была дамой весьма деятельной и энергичной. Всю жизнь проработав в школе секретаршей директора, она привыкла, во-первых, причислять себя к интеллигенции, а во-вторых, к тем, кто интеллигенцией командует. Разве не по ее сигналу педагогические работники (она никогда не говорила «учителя», а только «педагогические работники») и малолетние хулиганы в сопровождении своих скверно одетых родителей входили или, наоборот, не входили в светлую дверь с золотой табличкой? Разве не пережила она одного за другим трех директоров школы, и разве не к ней обращались они за советом и помощью? Да и не только они. Тот, кто по-настоящему хочет власти, непременно ее добьется — пусть маленькой, незавидной и почти незаметной, но реальной и приносящей ощутимые плоды.
Правда, четвертый по счету директор, молодой нахал в джинсах и с оппозиционерской бородкой, без лишних церемоний выставил Ингу Тимофеевну на пенсию, без зазрения совести заявив, что она уже не различает литер на машинке. По его словам получалось, что последнее официальное письмо, отправленное им в отдел образования, вернулось, сплошь исчерченное красным карандашом и с жирной «единицей» вместо резолюции. Инга Тимофеевна позволила себе усомниться в правдивости его слов и отправилась по инстанциям искать правду, но закон был, как всегда, на стороне вышестоящего, и Инге Тимофеевне пришлось смириться.
Оказавшись не у дел, она вдруг почувствовала облегчение — оказалось, что все не так уж плохо, и жить без секретарского места и пишущей машинки, к которой она была прикована сорок часов в неделю, совсем не сложно. Тем более, что в последнее время она и впрямь стала неважно видеть, да и пальцы давно утратили былую гибкость. Правда, к отсутствию уважения со стороны окружающих и ощущения собственной значимости привыкнуть оказалось труднее. Конечно, отставные швеи, дворничихи и домохозяйки, собиравшиеся на скамеечке у подъезда посплетничать и поделиться своими наблюдениями по поводу деградации современной молодежи, взирали на нее снизу вверх и обращались исключительно по имени-отчеству — полностью, без принятых в их среде сокращений, искажений и, тем более, кличек. Но вот соседи по подъезду при встрече редко кивали, а если удавалось вступить с ними в разговор, спешили поскорее отделаться ничего не значащими фразами и упорхнуть по своим делам. Да и о чем, собственно, можно было с ними говорить? Хорошо хоть, что график дежурств по лестничной клетке соблюдался свято — за этим Инга Тимофеевна следила со свирепой бдительностью хорошо дрессированной сторожевой овчарки, и связываться с ней не рисковал никто, даже жившая в соседней квартире кладовщица с овощебазы Людка Маслаева, пятипудовая бабища с красным обветренным лицом и голосом, похожим на сирену воздушной тревоги. Едва завидев на пороге своей квартиры особым образом улыбающуюся Ингу Тимофеевну, Людка вздыхала, что-то неразборчиво бормотала себе под нос и вооружалась веником, ведром и тряпкой.