Мистер Toy шлепнул его по лицу ладонью.
— Без толку. Я мог бы ударить… сам себя… посильнее. Еще!
Мистер Toy снова нанес удар — со всего размаху. Toy покачнулся, выпрямился. Щека горела, но боль в груди побеждала.
— Черт возьми, бесполезно! — пробормотал он.
Сидевший на краю постели мистер Toy поник головой и заплакал. Toy обнял его:
— Прости, папа. Прости. — Он чувствовал, как тело отца сотрясают идущие изнутри рыдания. Тело на ощупь казалось тщедушным: глядя на редкие седины на веснушчатой макушке, Toy осознал, что отец стареет; не без удивления он ощутил себя, в эту минуту, сильнее и крепче его. — Иди, папа, отдохни, — проговорил он. — Мне сейчас лучше.
В груди у него действительно сделалось легче.
— Господи, Дункан, если бы только я мог болеть вместо тебя! С радостью! С радостью!
— И что в этом было бы хорошего? Кто бы нас тогда содержал? Нет, все устроилось как надо.
Мистер Toy отправился в постель, и дыхание у Toy опять ухудшилось. Когда он пытался отвлечься, всматриваясь в окружающие предметы, они делались зыбкими, словно стены, мебель и безделушки являлись посланцами враждебной разрушительной силы, которая одна только и способна была сохранять их очертания. Глазурованный керамический кувшин перед окном, казалось, готов был вот-вот взорваться. Его гладкая зеленая поверхность таила в себе угрозу. Все, что Toy видел возле себя, было пропитано паническим страхом. Уставившись в потолок, Toy слил все свои мысли в один безмолвный истошный крик: «Ты существуешь! Я сдаюсь! Я верю! Прошу, помоги мне!»
Удушье нарастало. Toy испуганно простонал, потом собрался с духом и, усмехнувшись, произнес:
— Никого. Там. Вообще никого.
Toy повторил эти слова громче, но они звучали лживо. В этом мучительном состоянии он чувствовал себя обреченным на веру, которая никогда больше не позволит ему заключать молитву фразой «Если Ты существуешь».
Глядя в потолок, он вновь направил туда все свои мысли: «Эта вера проистекает не из Твоего величия, а из моей трусости. Ты вытянул ее из меня пыткой. Но добровольного согласия от меня Тебе не дождаться. Я больше никогда, никогда, никогда, никогда не буду Тебе молиться».
Наутро доктор заявил:
— Дело слишком затягивается. Ему нужно в больницу. У ваших соседей есть телефон?
Рут с отцом помогли Toy одеться. Когда работники «скорой помощи» спускали его вниз, соседи выглядывали из дверей.
— Веселые у тебя выдались каникулы, — хмуро проговорила миссис Гилкрист.
Было свежее июльское утро. Toy, вцепившись в край скамьи внутри машины, смотрел, как мистер Toy, сидевший напротив, ворча себе под нос, пытается открыть с помощью карандаша запертый чемодан.
— В чем дело? — спросил Toy.
— Да вот, заело проклятый замок.
— В больнице чемодан мне не понадобится.
— Конечно не понадобится. Но я должен забрать твою одежду.
Матовое стекло было слегка опущено, и через щель наверху виднелись улицы Блэкхилла. Сияло солнце, слышались крики детей.
— Быстро приехали, — заметил Toy.
— Да, — отозвался отец, опуская чемодан на пол. — На душе как-то легче. Совершая подъем в Церматте, мы с Рут будем знать, что о тебе лучше позаботятся, чем если бы ты оставался дома.
— Не думаю, что застряну надолго.
— На твоем месте, Дункан, я бы не торопился с выпиской. Разумно сообщить лечащему врачу, что вне больницы ухаживать за тобой некому. Пусть они, не торопясь, выявят коренную причину твоего заболевания.
— Нет никакой коренной причины.
— Не спеши с выводами. Современные больницы располагают всеми ресурсами, а Стобхилл — крупнейшая больница в Британии. Я сам лежал там в тысяча девятьсот восемнадцатом с ранением шрапнелью в живот. Будь спокоен, книгами я тебя завалю. Я много читал в Стобхилле, авторов, которых сейчас и не раскрою, — Карлейля, Дарвина, Маркса… Правда, пришлось проваляться на спине целых пять месяцев. — Поглядев в окно, мистер Toy продолжал: — Под башней есть железнодорожный путь, упирающийся в подобие подземной станции. Армия посылала нас туда в поездах. Хочешь, я принесу тебе «Введение в диалектический материализм» Ленина?
— Не надо.
— Недальновидно с твоей стороны, Дункан. Полмира под властью этой философии.
Палата была вытянута в длину, и на обходе профессор со свитой только спустя час с лишним добирался до Toy, который лежал в конце второго ряда кроватей, у самой двери. Профессор — крепкого сложения, лысый — стоял со скрещенными на груди руками и, вскинув голову, словно бы изучал угол потолка. Негромкую речь он обращал как бы в равной степени ко всем присутствующим — к пациенту, лечащему врачу, сестре, дежурной нянечке и к студентам-медикам, порой выделяя какие-то свои вопросы или замечания брошенным на кого-либо выразительным взглядом.