Дверь в комнату, где вместе жили Ивор и Ронни, была открыта. Ронни пел, тоже в пародийном ключе. Это была популярная песенка, звучавшая на каждом углу, эдакие томные любовные стенания:
— «Милая моя, полюби меня скорей, милая моя, обними меня скорей, нам с тобой ругаться не надо, обниматься-целоваться нам надо…» — Ронни тоже высмеивал «нормальную» любовь; и делал это по-простецки, бульварно, откровенно глумливо.
Анна подумала: «На чем основано мое предположение, что все это не затронет Дженет? Почему я так убеждена в том, что дети не поддаются дурному влиянию? Все сводится к тому, что я уверена, что мое влияние, мое здоровое женское влияние, сильно настолько, что перевесит их влияние. Но откуда во мне такая уверенность?» Она развернулась к лестнице, собираясь отправиться вниз. Голос Ронни стих, его голова показалась из-за двери. Очаровательная, искусно уложенная головка, головка юной девушки, похожей на мальчика. Он неприятно улыбался. Он пытался сказать, как можно более доходчиво, будто думает, что хозяйка квартиры за ним шпионит: одним из досаждавших Анне его свойств было то, что Ронни считал само собой разумеющимся: что бы люди ни делали, что бы они ни говорили, это всегда имело к нему непосредственное отношение; он не давал о себе забыть ни на минуту. Анна ему кивнула. Она думала: «Из-за этих двоих я не могу свободно двигаться в своем собственном доме. Я постоянно держу оборону, в своей собственной квартире». Ронни решил на этот раз не показывать своих недобрых чувств, он вышел из комнаты и стоял у двери в небрежной позе, отставив ногу в сторону.
— Ну и ну, Анна, а я и не знал, что вы тоже вкушаете радости детского часа.
— Я просто поднялась на них взглянуть, — коротко сказала Анна.
Теперь он был само обаяние. Обаяние, перед которым не может устоять никто.
— Какой восхитительный ребенок, эта ваша Дженет.
Он вспомнил, что живет здесь даром и зависит от доброго расположения Анны. Он выглядел сейчас точь-в-точь — ну да, именно так, подумала Анна, — как хорошо воспитанная девушка, с манерами безупречными почти до слащавости. «Ты самая настоящая jeune fille [20], вот ты кто», — беззвучно обратилась к нему Анна, и она ему улыбнулась, пытаясь вложить в эту улыбку следующий смысл: «Меня-то ты не одурачишь, и не жди». Она пошла вниз, однако оглянулась и увидела, что Ронни так и стоит у двери, но на нее он больше не смотрит, его взгляд уперся в стену. На его хорошеньком, ах-каком-аккуратненьком личике проступило крайнее изнеможение. Он был измучен страхом. «Боже милостивый, — подумала Анна, — я предвижу, что произойдет совсем скоро: я хочу, чтобы он ушел отсюда, но мне недостанет сил его прогнать, потому что мне станет его жалко, если я забуду об осторожности».
Она пошла на кухню и набрала стакан воды, медленно: она наблюдала за струей воды, прислушивалась к плеску, смотрела, как вода играет, она нуждалась в этом прохладном звуке. Она использовала воду так же, как чуть раньше — фрукты: чтобы успокоиться, чтобы убедить себя, что все может быть нормально. И все равно ее не покидала мысль: «Я потеряла равновесие, я выбита из колеи. У меня такое чувство, как будто в этой квартире отравлен воздух, как будто здесь во всем присутствует дух извращения и безобразной злобы. Но это — вздор. А правда в том, что все, что мне сейчас приходит в голову, все мои мысли — ложь. Я чувствую, что это так… и все же я спасаюсь именно такими мыслями. Спасаюсь от чего?» Ей снова стало худо, страшно, как было и в метро. Она подумала: «Мне нужно прекратить все это, я это сделать обязана» — хотя она и не смогла бы объяснить, что именно ей нужно прекратить. Анна решила: «Пойду в другую комнату и посижу, и…» — она не успела закончить свою мысль, потому что в ее сознании явственно возник образ пересохшего колодца, в котором собирается вода, но только очень медленно. «Да, вот в чем моя беда — я высохла. Я опустела. Мне нужно где-то прикоснуться к какому-то источнику, иначе…» Она открыла дверь в большую комнату, а там — весь черный против света — нарисовался крупный женский силуэт, в нем было что-то угрожающее. Анна резко выкрикнула: «Кто вы?» — и нажала на выключатель; так что силуэт под натиском все проясняющего света тут же обрел форму и превратился в личность.
— Боже правый, это ты, Марион? — Анна поневоле говорила раздраженно и сердито. Она смутилась от собственной ошибки, и она внимательно взглянула на Марион, потому что за годы их знакомства привыкла к тому, что образ этой женщины вызывает жалость и сострадание, но никак не страх. И пока Анна смотрела на Марион, она видела и тот процесс, который шел в ней самой, казалось, что в последнее время ей приходится проходить все его стадии по сотне раз на дню: она подтянулась, собралась, насторожилась; и, поскольку она так устала, поскольку «колодец пересох», она привела свой мозг, эту маленькую, критичную, сухую машинку, в состояние боевой готовности. Она даже могла это прочувствовать физически: да, ее разум — там, за работой, он подготовлен прекрасно, он может защитить ее, — ее разум — это машина, некий механизм. И она подумала: «Да, мой разум — это единственная преграда между мною и, — на этот раз она все же довела мысль до конца, она знала, как ей следует закончить это предложение, — между мною и моим безумием, распадом на куски. Да».