Книга мне показалась, пожалуй, слишком толстой, но Джеймс сказал — нет, он бы ее залпом проглотил. Оказалось, Джеймс прав; но, к сожалению, в последний момент мною овладела моя невероятная чувствительность, и я решила уберечь свое уединение. Руперт прислал мне записку, в которой говорилось, что, ах, да, конечно же, он понимает, некоторые переживания носят слишком личный характер и поэтому не подлежат публикации.
Здесь в черную тетрадь был приколот сделанный под копирку экземпляр рассказа, написанного Джеймсом Шаффером после того, как его попросили подготовить обзор дюжины романов для некоего литературного журнала. Он отправил этот текст редактору, полагая, что его напечатают вместо обзора. Редактор, воспринявший рассказ с большим энтузиазмом, написал Джеймсу и попросил разрешения напечатать его в журнале — «Но где же ваш обзор, мистер Шаффер? Мы ожидали, что он будет готов к этому номеру». Именно в этот момент Джеймс и Анна пришли к выводу, что они потерпели поражение: похоже, с миром случилось нечто такое, что для пародии в нем больше места нет. Джеймс написал серьезную рецензию на дюжину романов, разбирая их по очереди, один за другим; использовав положенную тысячу слов. Больше они с Анной пародий не писали.
КРОВЬ НА БАНАНОВЫХ ЛИСТЬЯХ
Фрррррр, фррр, фррр, твердят банановые пальмы, словно призраки качаясь в древнем и усталом лунном свете Африки, просеивая сквозь свои листья ночной ветер. Призраки. Призраки времени и моей боли. Черные крылья козодоев, белые крылья бабочек ночи, они режут, режут лунный свет, просеивают его на землю. Фрррр, фррр, твердят банановые пальмы, и бледная луна сочится болью на их листья, качаемые ветром ночи. Джон, Джон, поет моя темнокожая девочка, сидя, скрестив ноги, в темноте, укрывшись под навесом хижины, и лунный свет таинственно мерцает в ее глазах. Глазах, которые я целовал в ночи не раз, глазах жертвы безликой драмы, драмы, которая утратит скоро свою безликость, — о, Африка! — потому что скоро банановые листья скукожатся, став темно-красными, красная пыль станет еще краснее, краснее, чем новая помада на смуглых губах моей возлюбленной, отданной в жертву оптовой похоти белокожего торговца.
— Успокойся, спи, Нони, у месяца уже четыре рога, и в них — угроза, и я вершу судьбу — судьбу свою, твою и нашего народа.
— Джон, Джон, — говорит мне моя девочка, и ее голос похож на вздох тоски, на вздохи распаленных листьев, тоскующих по лунному прикосновению.
— Спи, моя Нони.
— Но мое сердце превратилось в черное дерево, так мне плохо, и меня так мучит судьбой мне уготованная моя вина.
— Спи, спи, в моем сердце нет злобы против тебя, о, моя Нони, я часто видел, как белый человек словно стрелы направлял свои глаза на плавное качание твоих прекрасных бедер, моя Нони. Я это видел. Я видел это, как я вижу отклик банановых листьев на лунное прикосновение, как я вижу белые копья дождя, смертью пронзающие почву нашей родины, насилуемой каннибалом. Спи.
— Но, Джон, мой Джон, мне худо оттого, что знаю я, что предала тебя, мужчину моего и моего возлюбленного, но меня взяли силой, против моей свободной воли, и это сделал белый человек из магазина.
Фррррр, фрррр, твердят банановые листья, и козодои кричат о черноте убийства, обращаясь к посеревшей от затяжной болезни луне.
— Но, Джон, мой Джон, это была всего лишь маленькая помадка, одна маленькая и ярко-красная помадка, которую я пошла купить, чтобы мои иссохшиеся от любовной жажды губы стали еще прекрасней для тебя, моя любовь, и, когда я покупала эту помаду, я видела, как синие холодные глаза торговца вспыхнули огнем, коснувшись моих девичьих бедер, и я бежала прочь, я, моя любовь, бежала прочь из магазина, к тебе, моя любовь, и мои губы алели для тебя, для моего Джона, моего мужчины.
— Спи, моя Нони. Не надо больше так сидеть, скрестив ноги, в ухмыляющихся бликах ночного света. Не сиди так больше, не плачь от боли, которая и моя боль тоже, и нашего народа, оплакивающего нашу с тобой судьбу, от боли, которая пребудет теперь с тобой вовеки, моя Нони, девочка моя.
— Но твоя любовь, мой Джон, где же твоя любовь ко мне?
Ах эти темные кольца красной змеи ненависти, скользящей в корнях банановых деревьев, набухающей за зарешеченными окнами моей души.
— Моя любовь, Нони, всегда с тобой, для нашего народа, для красной кобры ненависти.
— Эйе, эйе, эйе, — кричит моя любовь, моя любовь Нони, чье дающее таинственное лоно навсегда пробито копьем похоти белого мужчины, пробито похотью, желающей всем обладать, похотью торговца.