Странно: дядя Гриша захватил самый ад войны, самые обидные месяцы её — отступал, сидел неделями в болотах, прорывался из окружений. Но ни горечи не принес в глазах, ни подавленности, ни даже простой усталости.
Другой дядька — дядя Ваня, брат матери, — вернувшийся с фронта позже, долго еще болел войной.
— Мы в шинелях заледенелых, — негодовал он, — с одними карабинами да клинками скачем на них! Лошадям снегу по брюхо, а скачем! Без артподготовки, без ни черта! А нас из пулеметов режут. Это как, а?
— Паникер! — отрубал дядя Гриша. — Тебя расстрелять надо было.
— Это почему же паникер? Я разве там паниковал? Назад поворачивал?.. Я тебя тут спрашиваю: можно так воевать — с клинками против танков?.. Кавалерия свой век отжила.
— Но! отжила! — задиристо говорил дядя Гриша, словно сам был маршалом кавалерии. — А песню помнишь: «от Москвы до британских морей Красная конница всех сильней?»
Дяди Ваня уставал от такого шапкозакидательства.
— Песню-то я помню, Григорий, — вздыхал он. — И не про конницу в ней поется, не путай — про армию в целом. Только я помню еще, как драпали самые сильные.
Ты сам драпал.
— Ни хрена! — храбрился дядя Гриша. — Нас дерут — мы крепнем. За битого двух небитых дают.
— Дают… дали вон за тебя, за битого: сидишь — папиросками торгуешь.
— Ты меня не закапывай! — прищуривался дядя Гриша. — Это временный период. Мне только костыли бросить — я вам всем носы поутираю!
Скоро он, и правда, бросил костыли. В горячий цех ему все же возвращаться было нельзя. Дядя Гриша устроился средней руки начальником — заведующим конным двором. И снова возвысился над родственниками. Конечно, он теперь не франтил, как в молодости, одевался соответственно своему солидному положению: хромовые сапоги, суконный пиджак, кепка. И не заносился откровенно. Однако, в компании где-нибудь, в гостях, не забывал при случае подчеркнуть: «Я производством руковожу», — и последнее слово старался оставить за собой.
Дядя Ваня, работавший шофером, к дяди Гришиному производству относился без должного почтения: «Да твое-то производство… вчерашний день: кобылам хвосты заносить». Отец же наш, рядовой коновозчик, уважительно покачивал головой: «В гору пошел Григорий, гляди-ка ты!»
Но то был путь не в гору.
Прав оказался дядя Ваня: «кавалерия» отживала свой век.
Год от году сокращалось, хирело дяди Гришино «производство», всемогущая некогда конная тяга отодвигалась на задний план, на задворки стального, многосильного технического прогресса.
В никуда оказался путь.
Другими словами, дядя Гриша опять «женился не на той».
Надо было, наверное, дяде Грише сменить работу, как в свое время следовало поменять жену. Осмотреться, понять обреченность «производства» — и сменить. Но он и здесь остался верен себе. Момент воодушевлял его, а не перспектива. Он гордился тем, что время от времени кто-то ломал пред ним шапку: «Григорий Григорьевич, выручай! Две параконные подводы надо позарез, а то грузы со станции не успеем выдернуть». Его приподнимало в собственных глазах то, что на каком-то собрании он не побоялся — распушил за дело важного начальника, а начальник потом, с глазу на глаз, будто бы сказал ему: «Прав был ты, Григорий Григорьевич. Есть у нас отдельные недоработки. Стараемся, но трудно. Трудно!»
А еще уходила дяди Гришина энергия на заботу о культуре тела. Он возобновил ежедневные физзарядки, окончательно поставил себя на ноги, настолько, что старые раны его перестали мозжить по ночам, окреп, зака менел телом. В ознаменование этой победы дядя Гриша устроил вечеринку, в разгар которой торжественно, при свидетелях, сжег ставшие ненужными костыли.
Именно к этому времени относятся два его знаменитых подвига. Первый раз он выволок в гору телегу с продовольственным грузом для коновозчиков, откомандированных на подсобное хозяйство. Дорогу после дождей развезло, лошадь заскользила на взгорке, не пошла, повариха, сопровождавшая дядю Гришу, предложила вывезти груз по частям, по дядя Гриша заупрямился: «Нн-о! Будем еще тут мурыжиться!» — впрягся в оглобли сам и выдернул воз.
Второй подвиг, хотя он и закончился конфузией, тоже заслуживает уважения и огласки. Дядя Гриша, вполне в духе того восторженного времени, вознамерился повернуть вспять реку, точнее — безымянный ручей, рассекавший надвое нашу улицу. Ручей этот впадал в обширную согру (тогда она казалась нам обширной), обводнял ее и на противоположном краю вытекал вовсе жалкой ниточкой, которая где-то далеко-далеко вливалась в малую речку Рушпайку. Но вытекал он только в половодье и во время затяжных дождей. Летом же, в сухую погоду ресурсов его хватало лишь на то, чтобы расползтись по согре.