У невысокой, по пояс, витрины, огибающей стену одного из небольших залов, Лоренсия остановилась и поманила Клема. Он подошел и, нагнувшись рядом с ней, поначалу увидел в стекле только отражения их лиц, потом разглядел, что к обернутому бумагой деревянному дну витрины приколота, словно крыло гигантской африканской бабочки, фотография двух белых мужчин в форме, руководящих поркой нефа. Рядом со снимком лежал сам кнут — «чикоте», как его называли, — скрученный, грязно-серый, сделанный, как объяснялось на табличке, из высушенной на солнце кожи бегемота.
Клем перевел взгляд с кнута на фотографию, потом — опять на кнут и опять на снимок. Было не похоже, что мужчины в форме — чиновники колониальной администрации или представители какой-либо промышленной компании — получают удовольствие от лицезрения избиваемого человека, но также не было видно, чтобы они пытались уклониться от того, что, несомненно, называли между собой «своим долгом». Они стояли метрах в десяти от распластанного на земле узника, в позах — двойная неловкость: белых среди аборигенов и объектов съемки, возможно, против воли. Чисто выбритый молодой человек стоял, расставив ноги, подбоченившись, а его более пожилой коллега с усами записывал что-то в книжечке — как негры переносят хорошую порку, или статистические данные для компании, или, может даже оказаться, что-нибудь, набросок или наукообразную информацию, для знаменитой коллекции в Тервурене.
— Перед нами, — сказала Лоренсия, — точная запись нашей истории.
— Нашей истории?
— Истории вашего и моего народов.
— В одной фотографии?
— Почему бы нет? Вы же верите фотографиям?
Она постучала ногтем по стеклу.
— Эта фотография не такая старая, как вам кажется. Эти люди, возможно, все еще живы, наслаждаются заслуженным отдыхом, играют с правнуками. Кто их будет нынче разыскивать? Вы? А тех, кто отдавал им приказы? Компании, разжиревшие на воровстве и крови? За половину Брюсселя заплачено украденным у нас. Хотите полюбоваться на дикарей? Вот они, здесь. С бельгийскими фамилиями и белыми лицами. А также с английскими, французскими, немецкими, португальскими. Рузиндана, говорите, убил три тысячи человек? Эти свиньи убили миллионы!
Пожилой человек, которого Клем заметил раньше изучающим черепа на стенде «Происхождение человека», задержался на входе в зал, воззрился на их горячую дискуссию и повернул обратно.
— Что творилось тогда, — произнес Клем, перебирая запас слов чужого языка в поисках необходимо серьезных, — никто и никогда не сможет оправдать.
— Значит, вы это признаете!
— Ну конечно! Но это не служит оправданием Рузиндане.
— Вам хотелось бы и его исхлестать кнутом, — сказала она, — Привязать к столбу и исхлестать.
— Лоренсия, в Н*** погибли не колониальные чиновники, а простые люди. Не полицейские, не солдаты. Это были фермеры, учителя, рыночные торговцы, школьники. Вы хотите меня уверить, что причиной этого убийства является колониализм, ушедший в небытие в предыдущем поколении? Кнут нынче лежит в музее. Ничья рука не опускает его больше ни на чью спину.
— И что, мы должны все забыть?
— Я этого не говорю…
— Вы именно это говорите! Что унижения и убийство миллионов африканцев принадлежат истории. Простить, забыть и смотреть в светлое будущее.
— Это два совершенно разных вопроса. Две разные трагедии. Мы не можем…
— Вы все-таки совсем не понимаете, — со вздохом сказала она и опять повернулась к фотографиям, словно пытаясь отыскать на них новую подробность, которая поможет ему увидеть неоспоримость ее правоты.
— Хорошо, может, я не понимаю, — сказал Клем. — Может, не могу понять. Но я не могу согласиться, что одним преступлением можно оправдать другое.
Она подняла к небу глаза:
— Ах, господин Не-Согласен!
— Ну зачем вы так со мной? — спросил он. — Потому что я не объявил при первой встрече, что мне противно, чем занимались эти господа? Вы этого хотели? Разве все еще необходимо каждому громогласно заявлять об этом? Или вы недовольны, что я потревожил созданную вами здесь уютную жизнь? Знаете, что я думаю? — продолжал он, испытывая своего рода удовольствие от несправедливости обвинения, — Что вы согласитесь, чтобы Рузиндана остался на свободе, лишь бы ничто не нарушало ваш любимый распорядок.
— Это неправда, — возразила она, — и вы не имеете права так говорить.