Детям не надобно слов, чтобы выразить свои наиболее глубокие впечатления. Порой самое отсутствие слов делает переживание еще сильнее. У меня не было слов, чтобы выразить то, что я усвоила в тот день на озере; они должны были прийти позже; но чувства, мгновенно вспыхнувшие во мне, тем не менее явились для меня открытием. Отвращение и восторг, тревога и бесстрашие, стыд и приятное возбуждение — все смешалось в этом новом знании. С тех пор, когда мы купались с Виктором голышом, все стало иначе, необычней: словно с наэлектризованным воздухом, окружавшим нашу невинную наготу, в нас вливалось сладостное беспамятство.
Оглядываясь назад, я понимаю: в тот день мы оба перешли черту, отделяющую неведение от познания. Тот мучительно горький миг расставания с детством открыл новую главу в нашей жизни, полную неимоверной страсти и неимоверного трагизма. Мы более не были братом и сестрой, как в прошлом, — хотя теперь стали братом и сестрой, связанными иными, нежели общепринятые, узами. Не сознавая, куда ведет нас сладостное искушение плоти, мы сделали первые неуверенные шаги к химической свадьбе.
Примечание редактора
Уцелевший портрет Элизабет Франкенштейн
Оценка автора сих мемуаров своей внешности, какой она виделась ей в девичестве, излишне критична, чтобы можно было оставить ее без соответствующего комментария. Тут я представлю вам противоположный и менее субъективный ее портрет.
Среди бумаг Элизабет Франкенштейн сохранилась небольшая выцветшая акварельная миниатюра. Хотя на ней нет подписи, ниже в мемуарах будет упомянуто, что это ее портрет, написанный при необычных обстоятельствах в 1788 году. Миниатюра изображает невероятно очаровательную юную девушку. Волосы, естественные, не напудренные, забраны сзади в небрежный пучок, лицо обрамляют локоны, но не в обычной современной французской манере. Именно о такой прическе пишет Элизабет, как о способе скрыть шрам на виске.
В чертах лица видны живость и незабываемая утонченность — высокие скулы, гордый подбородок, полные губы. Взгляд открытый и проницательный, ни намека на девичью робость, скорее выразительный и свидетельствующий о высоком интеллекте и пытливом уме, нетипичном для ее пола, — именно это, полагаю, Виктор Франкенштейн как ученый должен был ценить в той, которая была предназначена ему в жены. Шея и плечи гармонируют с утонченным лицом, то же и упругая молодая грудь. Я, естественно, не мог смотреть на эту нежную шею без горькой мысли о том, как сдавили ее мощные руки, прервав жизнь этой женщины; задушить ее было не трудней, чем певчую птицу.
Признаюсь, этот портрет стал источником серьезных раздумий во время моих изысканий. Когда мне стала ясна истинная сущность алхимических опытов Виктора, я всем сердцем посочувствовал девушке, которую, как я поначалу предположил, он, вскружив ей голову, привлек к осуществлению своих нечестивых замыслов. Но по мере того как из мемуаров Элизабет становилась ясней ее собственная роль в этих деяниях, меня все больше волновала ужасная вероятность, что она, юная и прекрасная, оказалась вместилищем столь порочных страстей. С момента, как я приступил к изучению этого документа, пленительный ее портрет неизменно находился передо мной на столе, за которым я сейчас пишу эти строки. Еще и день не миновал, а я вновь обратил к нему пристальный взгляд, пытаясь понять, что таится за этой невинной внешностью. Я спрашивал себя: «Не должны ли подобные порочные страсти проявиться какой-то тенью или нюансом, каким-то легким намеком на растленность души?» Но вынужден был согласиться с горькой мудростью, которая учит: «Никто не распознает душу по лицу» [24].
Возможно ль, размышлял я, чтобы развитие в женщине самосознания и высокого интеллекта несло в себе риск морального вырождения, что привело Элизабет Франкенштейн к падению? Неужели нет способа сделать так, чтобы интеллектуальное развитие нашей второй половины не свело ее с пути добродетели? Или, как это ни прискорбно, должно делать выбор между одним и другим? Думаю, это останется одним из неразрешимых вопросов нашей революционной эпохи.
Посвящение
В последующие недели я с особым вниманием присматривалась к Соланж, изучая ее со всех сторон. Пробовала презирать ее, неряшливую простушку; со злорадством отмечала ее грубый крестьянский говор и неуклюжие манеры. Как отвратительно от нее пахло кухней! Но при всем при том, хотя я и не признавалась себе, в ее присутствии меня жгла тайная ревность. Может, как раз такая неряха служанка вызывала у него желание? — спрашивала я себя. Может, ему нравилась ее вульгарность: развязная речь, бесстыдство, с каким она выставляла ноги и толстую грудь, работая по дому? Какие вольности он позволял себе, застигнув ее где-нибудь одну и не смеющую сопротивляться? Правда ли, что он пускал в ход лишь любознательную руку, а не больше? Ночью, перед тем как уснуть, я представляла их вместе, голыми, как я с Виктором на лугу; но Соланж позволяла ему все — и, может быть, получала удовольствие от его распутства. А если это она соблазнила Виктора? Я слышала, хитрые служанки часто прибегают к таким уловкам, чтобы добиться расположения господина. Но с другой стороны, я не могла поверить, что у Соланж хватило на это Ума. Всякий раз, как представлялся случай, я засыпала ее распоряжениями, так что она носилась как угорелая, выполняя их; а я громко жаловалась на то, какая она бестолковая и нерасторопная. Будь моя воля, я бы выставила ее из дома и отправила в поле или на скотный двор, где ее молочно-белая кожа потемнела бы от солнца, а спина согнулась от тяжелой работы.