Он захлебнулся собственным гневом и той чушью, которую нес без смысла и рассудка, одним сердцем, вовсю полыхавшим от боли. Бешенство было сладостным, оно приглашало окунуться в отчаянную пляску жизни и смерти, найти виноватого и отплатить за все обиды, бешенство называло себя свободой, оно и впрямь походило на свободу, как одно дерево походит на другое, но тщетно дожидаться яблок от гималайского кедра… тщетно и ждать, когда на бильве-дичке вырастет хвоя. Карна сам себе казался раскаленным светилом, которое свернуло с наезженной колеи, направив бег коней к земле, — и вот: кипят моря, земля трескается, обнажая кровоточащие недра, живое вопиет к белым небесам, а боги кидаются врассыпную с пути огненной колесницы. Гони, Заревой Аруна! Мчитесь, гнедые жеребцы! Гори, пламя, ярись, тешься самозабвением мести!..
— Кончай орать, придурок, — тихо сказал аскет, и Карна осекся, прикусив язык. — Нога болит небось?
— Болит.
Слово получилось странным: болит?
Что это такое?
И связано ли с истинной болью?.. Когда жизнь из милости, наука с царского плеча, а дорога ложится под ноги исключительно буграми да колдобинами!
— Черви у тебя, дедуля… червяки. Достали, проклятущие… Ты не сердись, ладно? Я сейчас уйду. Уйду я… совсем.
— Черви? — Казалось, старик не слышал последних слов Карны. — А ну-ка посмотрим, что за черви у меня водятся…
И губы старика разлепились двумя рубцами, выплюнув всего три слова.
Палаческое шило пронзило бедро, Карна не удержался, взвыл полной грудью, но вой скомкался мокрой тряпкой, кляпом заткнув глотку.
Между Карной и дедом стоял бог.
Еще секундой раньше это был червь, золотистый червячок, стрелой вылетевший из язвы на бедре, золото треснуло, разрастаясь, плеснуло накидкой, выпятилось ожерельем на широкой груди, разлилось шитьем одежд, вспенилось зубцами диадемы в пышных кудрях… Бог молчал и недовольно хмурился. Не нравились богу стариковские слова. А нравилось быть червем и терзать человеческую плоть. Уж неясно, зачем втемяшилось небесному гостю, чтоб парень дернулся и скинул с колен дедову голову? Видать, знатная шутка получалась.
И не получилась.
Карна ошалело пялился на гада-небожителя. Парень был готов поклясться, что уже видел раньше это холеное лицо со странной, чуть диковатой нечеловечинкой. Льняные кудри до плеч, сросшиеся на переносице брови, белая кожа, миндалевидный разрез надменных глаз, орлиный нос с тонкой переносицей…
Видел!
Ей-богу… тьфу ты! — честное слово, видел!
Перед Карной стоял его изначальный недруг и соперник, третий из братьев-Пандавов, гораздых на насмешки и издевательства.
Перед Карной стоял Серебряный Арджуна.
Только было Арджуне на вид лет тридцать, и разворот плеч у него был саженный, и мощные руки скрещивались на груди двумя слоновьими хоботами, Карна моргал, а бог хмурился себе и не спешил уходить.
Неужели правда?!
Неужели Арджуна и впрямь сын Крушителя Твердынь, Стогневного Индры, и сейчас Громовержец собственной персоной явился позабавиться с сыновней игрушкой, добавить и свою каплю в чашу издевательств наследника?!
Яблоня от яблочка?!
Все предыдущее бешенство показалось Карне детским лепетом перед тем смерчем, что вскипел в его душе теперь. Кобылья Пасть вынырнула из потаенных глубин сердца и расхохоталась, скаля хищные клыки. Все против него: черви, боги, люди, судьба — хорошо же! Одному проще: не за кого бояться, нечего терять, и похабную враку «один в поле не воин» выдумали те трусы, которые в поле-то и табуном сроду не хаживали! Одно солнце в небе, один он, сутин сын Карна, ну, тварь небесная, давай рази перуном, бей громовой ваджрой — вот он я! Будешь потом сынку на ночь сказки сказывать, как шутил на полянке с грязным парнем и дохлым дедом, как тешился-грыз мое бедро, как я успел тебе в горло вцепиться, прежде чем подохнуть, и невесел будет ваш смех, кривой получится улыбка, а я и из пекла выкрикну, захлебываясь смолой, будто слюной:
— Черви! Черви вы все! Зови всю Свастику, мразь!
Карна не знал, что последние слова прорычал вслух.
Ледяной ожог ударил по ушам. Набатом обрушился из синей пустоты, вышибая все лишнее, очищая сознание от злобы, обиды, от судорог бытия. Двумя маленькими зарницами, рассветной и закатной, полыхнули «вареные» сердолики серег, вторя отчаянному биению сердца, и алое свечение окутало голову Карпы. Оно густело, заостряясь кверху, на глазах превращаясь в высокий шлем с копьеподобным еловцом, устремляющимся ввысь. Золотой диск восьми пальцев в поперечнике — извечный символ Лучистого Сурьи, коим украшены алтари животворного Вивасвята, — служил налобником, а кольчатая чешуя бармицы водопадом света ниспадала на затылок и плечи.