— Либо —…?
— Планирование.
— Я не понимаю, — вздохнул Подорогин. — И что?
— А то, что иерархия сегодня фасуется только по инстанциям и братве. Что сегодня человечеством она не воспринята так же, как отторгается кальций при безнадежном заболевании. Что сегодня, объявляя высшей ценностью жизнь индивида, мы забываем о роде человеческом. Продлевая жизнь отдельной особи, мы сокращаем жизнь вида. Мерин живет дольше жеребца. Все эти заоблачные права, прививки, пенсии, лобызания в жопу голубых, целования в культи безруких и безнадежных в нарывы — во имя чего? Вам нужен процветающий вид или отсроченное кладбище?
— Слушай, — поинтересовался Подорогин, — у тебя семья есть?
— Есть, — ответил молодой человек таким тоном, каким обычно отвечают на риторические и в то же время опасные вопросы. — Полный комплект. То есть — отказались во время суда. А что?
— Одна передача вспомнилась. — Подорогин потер ладони. — Про волчью стаю: здоровые волки пытались помогать раненым и даже больным. И даже, по-моему, старым волкам помогали.
(Это была неправда, такой передачи он не помнил.)
— А по-моему… — Григорий задумчиво поднес к своему лицу сжатый немощный кулак и, будто обжегшись, встряхнул пальцами. — По-моему, вы просто путаете взаимовыручку с милосердием.
— А какая разница?
— А разница — как между кишкой и грыжей. — Вороватым детским движением молодой человек спрятал руку под себя. — Дайте стае Христа, нирвану или, чего доброго, харераму, и вам на сезонный отстрел даже тратиться не надо будет — сами передохнут. И про семью мою вы вовремя поинтересовались, ничего не скажешь: достойный подражания пример милосердия… — Григорий поелозил в кресле, подсовывая под себя вторую ладонь и тем еще более делаясь похожим на ребенка. — Прививая волкам Христа, попы — как и врачи, между прочим, тоже — никогда не пользуются чистыми, живыми культурами. Нагорная Проповедь, не будь между ней и паствой попа — ведь это идеальное оружие массового поражения. Только, в отличие от Христа, душа ваша попу потребна в той мере, в какой она сопряжена с кошельком вашим. «Возлюби врагов своих», — говорит Христос. То есть: исчезни с лица земли. «Возлюби врагов своих, — вторит Христу батюшка, но с поправкой: — А если невзлюбил или еще чего там почище, так исповедуйся и — внеси, жертвуй». Что такое Священное Писание в конечном счете, как не его бесчисленные толкования, и храм, как не доходный дом?
— Религия — бордюр души, — вспомнил Подорогин слова Штирлица.
— Чье это? — с живой улыбкой заинтересовался Григорий.
— Неважно.
На минуту молодой человек замолчал, ворочая сомкнутыми губами и как будто пробуя фразу на вкус.
Подорогин прикрыл ноги халатом — по полу, несмотря на хорошее отопление и ковровое покрытие, сквозило. Посмотрев на кабанью голову, он только сейчас понял, что левый глаз чучела закрыт: кабан, заглядывая в салон не то из соседнего помещения, не то с того света, скалясь, панибратски подмигивал ему. Подорогин, зажмурившись, помассировал глазные яблоки.
— Вера, конечно, добрая вещь, — продолжал Григорий, — но сейчас, согласитесь, остается лишь механическая обрядовость, корчи в парче какие-то. И вот как, скажем, вы это представляете — матюгальники на минаретах? Апостолы на мерседесах? Моя мать религиозна до мозга костей, а в детстве чуть не убила меня сахарницей, когда я иконку уронил. Крови, как на бойне, было. До сих пор ямка… — Молодой человек потрогал голову за ухом. — И разве так за Бога заступаются? Да ладно бы так. Мать со всем ее приходом хотя бы еще боятся Его, а теперь к Нему прицениваются, как к пакету акций, и жертвуют — будто вкладывают. Не догадываетесь, почему Христа Спасителя так быстро восстановили? И разве ж это — вера?
— А что — вера? — спросил Подорогин.
Григорий ответил четверостишием:
- Там после бурь пустырь для Храма,
- Старухи молятся кустам,
- И нищий всякий день упрямо,
- Наметив паперть, бредит там.
— А что — вера? — повторил Подорогин.
— Смирение, — поклонился ему Григорий из кресла. — Смирение! Если б не ложное обвинение и не приговор, если бы не СИЗО, где всю блажь и дурь эту женевскую из меня повыдуло, я б уже давно сдох под забором! Знаете, каково бывает, когда не умом, а каждой клеточкой вдруг понимаешь, что свобода — это не столько оглядываться и выбирать, сколько — служить?