Марта Кетро, нарядное имя, обозначающее самую простую, бытовую вещь, без которой в большом городе никуда.
И немножко еще ту Марту, которая «они положили сырой порох, Карл!».
Мужчина. Не могу, слишком много тайн и нежности за этим словом. Я не могу произносить его без смущения – легчайшего – и без внутренней улыбки. Сколько бы ни язвила «о них» и «о нас», сколько бы ни делала вид, что прекрасно могу существовать одна, – они мне нравятся.
Мой папа – первый мужчина, который подарил мне цветы, первый человек, в чьей любви я абсолютно уверена, первый человек и первый мужчина, которого я стала уважать. Наверное, я говорила, что люблю его, но только в детстве. Потом не получалось ни разу, разве что из Крыма однажды сумела послать телеграмму на день рождения: «Папа, я тебя люблю, ты самый лучший человек на свете». Ее принесли прямо во время застолья, тут же прочитали вслух, и у мамы, говорят, было интересное выражение лица. Один бог знает, чего мне это стоило, я безумно стеснялась телеграфистки, но когда-то ведь нужно.
Я искала себе мужчин с похожим запахом и похожим отношением к женщине. Выносить мою маму, с ее диким характером, постоянными болезнями и замашками королевы в изгнании, почти невозможно, любить ее дочь от первого брака, ее внуков, как своих… нет, почему «как», они и есть свои, – просто любить, спокойно и верно, кого бы то ни было, – трудно. Когда я приезжаю, папа дает мне денег, и я их всегда беру. Он прилично зарабатывает (для своего города). Мне его подарка хватит на два похода в супермаркет, но я все равно беру, потому что папе приятно. Как он это делает – дать денег так, чтобы человек взял, не теряя достоинства? Он покупает мне шоколадные конфеты, всегда именно те, которые я люблю, и полусладкое красное вино. Вот тут странно – мне-то нравится сухое, но он в толк не может взять, ведь с сахаром же вкуснее, и покупает хотя бы полусладкое.
Девять лет назад он как-то сложно сломал ногу и лежал в больнице, я приходила к нему каждый день и впервые после детства смогла внимательно рассмотреть его лицо (он наконец-то перестал метаться с работы на работу, по магазинам, на дачу, еще там куда-то и совершенно спокойно сидел на одном месте, читал газеты, слушал радио и ругал «Неприкасаемых» и профессора Лебединского). Оказалось, что мы с ним похожи на мультяшных летучих мышей – «длинные» глаза, высокие скулы, острые подбородки, – только он выглядел как немного постаревшая летучая мышь. Сейчас мы оба слегка прибавили в весе и приобрели чуть более приличный вид, но все равно видно, насколько у нас одна кровь.
«– Ты что скачешь?
– Я скачу, что ты мой папа!»[9]
Мама. Что же ты сделала со своей жизнью, мама? И с моей, и с папиной заодно? Почему ты теперь больна, папа несчастлив, а я такая дура получилась? Нет ответа.
Монашество. Это одна из выходок моей мамы. Когда она заболела, врачи отмерили ей совсем недолго, с операцией два года, без операции месяца четыре. Она отказалась, потому что потом нужно было трубку в горло вставлять, а она красавица, ей с трубкой нельзя. Пыталась лечиться травами, ходила по колдунам, потом пришла в церковь. И там осталась. Сделалась постоянной прихожанкой, какое-то время пыталась работать на благо храма, продавая свечи, но перестала, потому что там «один грех». И однажды приняла решение о постриге. Есть такой институт, мирское монашество, когда разрешено жить дома, соблюдая жесткий монастырский устав. Брак фактически прекращается, но не расторгается – такая вот хитрая ловушка для супругов. Так и живут вместе, но «в воздержании»…
Когда я узнала, что она постриглась, то проплакала полночи. Мне, видите ли, казалось, что мама нужна для одного только – чтобы однажды, когда я сделаю нечто ужасное, она бы меня простила. Для этого стоило терпеть ее истерики, нечестность, тиранию – чтобы, когда я сожгу полгорода, утоплю дюжину младенцев и оскверню храм (ну или просто сделаю подлость), можно было прийти к ней и сказать: «Мама, я это… того…» – а она бы сказала: «Ну что ты, детка, ты не виновата, они сами напросились». А в остальное время пусть делает что хочет.
И вот я узнала, что она в очередной раз извернулась и сбежала от меня. В пять лет меня чуть не украли цыгане на вокзале, говорят, я уже садилась с ними в пригородную электричку, но я-то шла за мамой, была уверена, что это она, в синей кофте, уходит от меня к поездам!
Она говорила: «Во время пострижения над тобой поют заупокойную молитву, потому что ты умираешь для мира». И я спросила: «Как ты могла умереть для меня, как ты могла меня бросить?!» А она сказала: «Ну что ты, я тебя люблю». Я говорю: «А как же? Если я сделаю что-нибудь ужасное, кто меня простит?» Она говорит: «Бог простит, и я прощу». – «Даааа, а если не простит? Если я в сатанисты пойду?» (У меня большие планы, да.) – «Тогда я тебя прокляну».