— Мы хорошо с ним были знакомы до его отъезда на ваши берега, — сказал Клингенмайер. — У него там своя с к л а д к а, — он по-грэмовски выделил слово, — и ему, может быть, хорошо. Искренне сожалею, что лишен его общества, а сюда он и носу не кажет.
— Он обещал приехать весной, когда закончит роман.
— Думаю, не приедет. Зачем ему? Здесь было когда-то удивительно интересно, а теперь кончилось. Вы не вовремя сюда попали. О тех временах можно было недурную книгу написать, а об этих если когда-то кто-то и напишет, то с величайшей скукой, преодолевая зевоту. Точно весь воздух выпустили. Только в таких складках он и задержался. Я не думаю поэтому, что Борис Васильевич опасный человек. Многие вам скажут, что опасный, а я скажу — нет, бывают гораздо хуже. Я, конечно, не все знаю… Но иногда нужны именно такие, как Борис Васильевич. Он, положим, много выдумывает — назовем это так, — но что ж, и выдумка хорошая вещь. Бывают времена, когда люди вроде него только и могут дать толчок, а больше некому. Я вам больше скажу. Только в Борисе Васильевиче да еще в немногих, в очень немногих, и уж конечно, не кристальной честности, — сохранилось то, что тогда было во всех, в воздухе, в любом закате. И поэтому я Бориса Васильевича ценю больше, чем вы думаете, и вовсе вам не предлагаю относиться к нему осторожно.
— Этому я бы и не поверил, — важно сказал Даня. — Ведь он меня к вам прислал и, значит, доверяет обоим. Разве можно было бы при таком доверии…
Он смешался и не закончил.
— Это я все понимаю, — ровно сказал Клингенмайер, кажется, не очень довольный последним замечанием. — Если вас послали к портному забрать брюки, это может быть и не знаком доверия, а просто человеку лень за брюками идти. Если он послал вас ко мне, это может быть испытанием, или желанием нас свести, или прихотью, или чем угодно. Но если он это сделал, я воспользуюсь и скажу вам: дружите с Борисом Васильевичем, учитесь у Бориса Васильевича, но верьте не всему, что говорит Борис Васильевич, и более того, не ставьте слишком много на эту карту. У него можно многому научиться, но на него не нужно полагаться. Я говорю это вам только потому, что знаю его и знал Александра Степановича, ведь мир вообще тесно устроен, нет?
Ровно на этих словах продребезжал колокольчик у входа, и Клингегмайер, кивнув Дане, ушел в лавку. Там послышались радостные приветствия и женский голос, на который Даня поначалу не обратил внимания, потому что слишком был изумлен услышанным. Можно учиться, нельзя полагаться — это требовалось увязать, соединить в сознании. А когда вошел Клингенмайер с новой гостьей, эти сомнения тотчас вылетели у него из головы, потому что он непостижимым образом понял, кто перед ним, и противоречие было так ужасно, что у него, как в детстве, пересохло в горле.
Это несомненно была Надя Жуковская, о которой он столько слышал и которая в его уме успела стать символом ханжества, пошлости и фальшивого милосердия, Надя, покупавшая самооценку добрыми делами, всеобщая благотворительница и утешительница, Надя, от знакомства с которой его так оберегал Остромов — и словно сама судьба напросилась ему в союзницы, ибо ни на одном заседании кружка, ни на одном выезде в «Жизнь по совести» им удалось не встретиться. Теперь же она стояла перед ним, в своем знаменитом свитере с оттянутым воротником, с недоуменной и приветливой улыбкой, словно тоже сразу догадавшись, кто перед ней, и ему бросилось в глаза все то же, что всегда замечали при первом знакомстве с ней люди, не разучившиеся видеть: длинная белая шея, большой рот, крупные белые зубы, крупные кисти рук, круглые ореховые глаза — и счастье, которым вся она была окружена, как цветущее дерево облаком запаха. Она ничего не могла делать для самоуважения и ничем не покупала сознания правоты, ибо это было с нею с рождения, естественное, как врожденный абсолютный слух. Если она и сознавала, что делает кому-то так называемое добро — как ничтожно и неуместно было это слово рядом с тем счастьем, которое она излучала! — то этому сознанию всегда сопутствовала горькая мысль о недостаточности, о том, что она ничем не может поделиться и никого не в силах сделать собой. Может быть, на тысячу счастливцев приходится один, у которого счастье так естественно и неоскорбительно, и при этом так щедро, что нужно постоянно им делиться, иначе оно переполнит душу и затопит ее. Даня так хорошо ее придумал, а тут было совсем другое — и надо было срочно с этим смириться; он сразу почувствовал себя безобразно виноватым — но кто же мог предполагать, что она такая! Так в Жанне д’Арк подозревали ведьму — ибо кому же могло прийти в голову, что она действительно свята!