— Это Надя Жуковская, — сказал Клингенмайер, подтверждая прекрасную и ужасную догадку. — Вы, наверное, видались у Бориса Васильевича.
— В том-то и дело, что нет! — радостно сказала Надя. Она чуть задыхалась — то ли от быстрой ходьбы, то ли от смущения. — Мы все время как-то умудряемся врозь, Борис Васильевич шутил даже про взаимоотталкивание…
— Вы и сегодня, наверное, должны быть на кружке? — спросил Даня.
— Должна, но вот видите, — она улыбнулась Клингенмайеру. — Я никогда пятницу не пропускаю.
— А то бы и сегодня не встретились, — сказал Даня.
— Ну вот видите, — повторила она. Надо было что-то делать — все так и стояли у стола, не решаясь сесть и не находя общей темы, но эта неловкость тоже была наполнена счастьем, и не хотелось ее прерывать.
— Я про вас много слышала, — сказала Надя. — Все говорят про исключительные способности.
— Это я про вас много слышал, — ответил Даня. — И про способности никто не говорит, потому что это вещь двадцать пятая.
— А про что?
— Ну, что есть такая Надя, — с трудом выговорил Даня, мучительно краснея. — Которая помогает всем.
— Глупости, какие глупости! — крикнула Надя и тоже покраснела.
— Это, Наденька, потому, что нет способностей, — ехидно заметил Клингенмайер. — Помните, в «Дяде Ване»: когда женщина некрасива, все хвалят ее глаза и волосы. Так и у вас: про способности не скажешь, зато делает добро.
Это спасло положение, все засмеялись.
— Точно, точно, — кивнула она. — У меня никаких оккультных данных. Борис Васильевич говорил, что когда он со мной занимается, все точно об стенку. У меня ни разу еще не получилась экстериоризация, а ведь это обычно удается на третьем занятии. А я с первого раза как-то сразу поняла, что не смогу. Это как в институте, знаете — у нас есть физразвитие, то есть физраз, и я сразу поняла, что никогда не прыгну в высоту.
— Как же можно заставлять человека! — возмутился Клингенмайер.
— Я только сама могу себя заставить, это ужас, — сказала она сокрушенно. — Если бы я поняла, что зачем-то надо прыгнуть в высоту, я бы прыгнула. Но у меня никакого представления, кому станет лучше, если я прыгну. Мне точно не станет.
Даня смотрел на нее во все глаза и с облегчением думал, что она некрасива, что он напрасно придумал ей образ надменной красавицы: в ней всего было слишком, и при этом многое еще по-детски. Она была как подросток-переросток, и внутренне, кажется, чувствовала себя лет на пятнадцать, как и он до последнего времени, — но красота теперь казалась ему таким же ужасным словом, как и добро. Тут снова зазвонил колокольчик, Клингенмайер вышел, и они остались вдвоем. Даня понял, что у них очень мало времени — сейчас войдет новый гость, потом еще, начнется заседание, и тогда уж точно не поговоришь. Надо было сказать что-то главное, и немедленно.
— Я виноват перед вами, — сказал он. — Еще не видел, а уже виноват.
— Господи, да чем же?
— Я думал о вас очень плохо и ругал, где мог.
— Мне никто не говорил.
— Ну да, это хорошо. Но Остромов говорит, что мысль вещественна.
— Знаете, — сказала она очень серьезно, — у меня правое ухо часто краснеет, в последнее время особенно. Я думала, что это ужасная болезнь, а это вы.
— Но не икаете?
— Нет, не икаю. Бог миловал.
— Вы для меня были, знаете… — Он не решался сказать прямо.
— Последней надеждой?
Они засмеялись.
— Они так умилялись вам, в особенности старики. Это не может не раздражать, вы же знаете.
— Ох, не говорите. — Она наконец села, сложила руки на коленях и уставилась в стол, не поднимая глаз. — Если серьезно, это невыносимо. Стоит прийти к больному, и ты святая, стоит сказать старику «Будьте здоровы», и ты мученица. Я не знаю, с кем они сравнивают. Вероятно, это — знаете что? Я только сейчас сообразила, потому что, может быть, у вас действительно способности, и до меня дошла волна ума. Просто им все молодые вообще кажутся чудовищами, а нынешние особенно. И на их фоне то, что кто-то приходит и просто с ними сидит… А я ведь делаю это не потому, что люблю стариков, и даже не по той, знаете, подлой причине, что боюсь одинокой старости. У меня не будет одинокой старости, я, мне кажется, буду в старости умолять, чтобы мне дали минуту подумать о душе, а за мной будет скакать на лошадке сопливый внук и требовать сказку. Но просто у меня есть чувство, что это надо делать, как когда вышиваешь — вы ведь вышиваете, я знаю, — оба прыснули, — вот, когда вышиваешь, всегда есть чувство, что иглой надо ткнуть туда. Или когда рисуешь: иногда просто физически — надо туда штрих. Я рисую прилично, плохо, но прилично. У меня все штрихи на месте. Непонятно только, что нарисовано, но чувство, водившее мной, — она смеялась все громче, все счастливее, — чувство передано верно. Почему мне так смешно с вами?