И Осипов чувствовал, что его словно пронзает шершавый луч, довольно болезненный; это ощущение трудно было назвать иначе — именно шершавый луч, жесткий, как напильник. Ему стало казаться, что Тамаркина и в самом деле что-то такое видит. Он затряс головой.
— Сядьте, Тамаркина! — крикнул он. — Я караул вызываю.
— А вызывай, я тебя не боюсь! Ишь пугальщик какой, караул он мне! Я таких, как ты, в девках шугала, нешто сейчас забоюсь? Урод ты гладкий, тебя затем нешто поставили, чтоб ты тут на старух топал? Ты только можешь на старух топать да детей пугать, а тебя бы в роты…
— Увести! — гаркнул Осипов. Он не понимал, почему боится старухи. Старуха была единственной, кто ни на что не отвечал, ни в чем не сознавался и яростно защищал Остромова. При этом она была классово чужда всему кружку, единственный представитель крестьянского элемента. И никакими угрозами нельзя было на нее подействовать — она от них только больше ярилась, и Осипов, страшно сказать, чувствовал, как Тамаркина с каждым допросом набирается силы. Надо было ее деть куда-нибудь, а лучше бы выпустить. Этого Осипов никому не говорил. У него начались кошмары. В кошмарах над ним летала Тамаркина. Никто из бывших, включая мужчин, не проявлял подобной твердости. С ними было даже скучно, так легко они надламывались. А Тамаркина, тьфу, чертова баба, демонстрировала худшие черты реакционного крестьянства, хоть и происходила из самой что ни на есть бедноты.
Происхождение, однако, не мешало ей летать над ним во сне. Он просыпался теперь в липком поту. Однажды, во время допроса, ему показалось, что она приподнимается над полом. Он не чаял, когда закончится следствие, и не понимал, зачем оно затягивается. Остальные тоже недоумевали: все ведь было понятно! Но Райский тянул, требуя подробностей, потому что сам еще не разобрался с главным своим врагом.
Глава семнадцатая
1
Этот главный враг Райского был не Остромов, как подумал бы наивный читатель. О том, чтобы лично допросить Остромова, Райский не мог и помыслить. Он боялся его панически, до стыдных судорог. Если даже Остромов был простым шарлатаном и морочил его три месяца, это было уже непростительно, потому что теперь он знал о Райском слишком много. Райский категорически запретил допрашивать Остромова о подробностях работы кружка — «только о прошлом. Настоящее нам известно». Мысль о том, чтобы вызвать его на допрос, внушала Райскому тошноту и ужас. Можно было, конечно, наврать ему: я притворялся, ловил… Но он помнил свои трансы, своего Даву, свои двадцать предыдущих жизней вплоть до Клеопатры, — и лицо его горело, а рот пересыхал.
Он ненавидел их всех, банду спиритов, контрреволюционное отребье, вздумавшее проникнуть в ЧК. Но он не мог после своих сеансов регрессии допрашивать Остромова. Страшно было подумать, что Остромов имеет над ним власть, что снова погрузит его в транс и начнет играть его сознанием; должно быть, Райский с его тончайшей интуицией был особо восприимчив. Он сумел выбрать лестное объяснение, но не сумел преодолеть ужас. Остромовым занималась шелупонь. Сам же Райский вымещал злобу на той, которая казалась ему душой кружка: на самой радостной и здоровой. У него было чутье на такие вещи — вечное чутье больных на здоровых. Чтобы победить Остромова — и победить прежде всего в себе, — надо было сломать Надю Жуковскую; и Надей Жуковской он занимался лично.
Добро бы она была красавицей — иногда недоступная красота заставляет вечно ее преследовать, не в эротическом, а в судебном порядке. Но Райского занимало в ней нечто иное: она была здорова, и он это чувствовал. Она здорова, а он болен. Ей для существования не требовалось доказательств своих прав, а он всю жизнь должен был это право доказывать. От нее исходил ровный, доверчивый покой, она могла себе позволить эту доверчивость, потому что не видела еще от жизни ничего страшного. Надо было выбить у нее из-под ног эту веру в то, что все обойдется. Человек не имел права быть гармоничным в мире столь сложном и чудовищном; такая гармония была оскорблением для мира. Нельзя так несерьезно, без уважения, относиться к этому великому царству злодейств, борьбы, кровавых каких-то взаимодействий… Все-таки Остромов что-то знал. Например, что Райский был маршалом Даву. Никто не имеет права жить так, будто мир стоит по колено не в крови, а в теплом молоке. Мир слишком великое место, чтобы здесь можно было прожить двадцать лет Надей Жуковской. Так он накручивал себя. И в этом был резон, и насчет мира, и насчет молока, — беда, однако, в том, что резон тут дело двадцать пятое; что Сальери может сорок раз повторить, будто убивает Моцарта из желания спасти музыку, а на самом деле он просто не Моцарт, и в этом вся боль. Райский отлично понимал, что он болен, а Надя Жуковская здорова; и великий мир с великой кровью был ни при чем, потому что этому самому миру не было до Райского никакого дела, а Надя Жуковская была в нем своя, родная. И надо было выбить ее оттуда, как зуб.