Он очнулся, увидел медленный белый рассвет и дядино небритое, мученическое лицо с открытым ртом. Во сне все переставали притворяться, и видно было, чего им стоила жизнь. Даня неудержимо и беззвучно заплакал, перестав притворяться взрослым, и с облегчением от слез пришел сон.
Глава третья
1
Семнадцатого апреля Остромов встал бодро, да и распогодилось. Как все сенситивы, он сильно зависел от погоды. Давешняя хмурость куда только делась. Подоконник был тесно заставлен всякой дрянью, но с тем большим напором хлестал в форточку лимонный луч. Теща еще похрапывала за лиловой занавеской. Иные старики вскакивают чем свет, спать хочет ленивая юность, а старость чувствует, что скоро выспится, ловит всякое мгновеньице, сидит поутру перед чайником, смотрит в окно, раскладывает пасьянс. Но у тещи не было сил, и она спала. Жена, в сущности, была такая же квашня. Как ее хватило на побег, непостижимо. Верно, опять прислонилась к чужой воле, оплела ее плющом.
Остромов поприседал на правой ноге, потом на левой, уперев руки в твердые бока, радуясь, что коленки не хрустят. Неслышно попрыгал. Для сорока пяти было прекрасно. Противны влажные, жирные люди, не могущие себя блюсти. О какой душевной чистоте говорить тому, в ком нет физической собранности? Прихватив несессер, скользнул в ванную; мимо, по коридору, с важным сопением прошагал соседский второступенник, свинячий нос, уши торчком. Те самые Корытовы. Остромов по системе Зеленского растерся ледяной водой, начав с шеи (пробуждение первой чакры), перейдя на плечи (пятая малая), наконец подставил под струю ступни (там не было чакр, одно кровообращение). Тщательно выбрил кадык и щеки, радуясь остроте золингеновского «Robert Klaas’а», счастливо приобретенного у тифлисского армянина: армянин мастерски брил барашка, оставляя потешные бачки, — Остромов во всяком деле ценил артистизм, в коммерции же особенно. Картину всякий напишет художественно, ты бритву продай так, чтобы шевельнулось эстетическое! Из зеркала смотрел свежий, бледно-розовый джентльмен, чей вид внушал почтенье и доверье в нужной пропорции: никогда не нужно слишком вызывать на откровенности, заболтают так, что не будешь знать, куда деться.
— Дитя мое, — строго сказал Остромов, — доверьтесь мне.
Сказано, однако, было так, чтобы хотелось не довериться, а прислониться, возможно, отдаться.
— Ну, ну, — отечески сказал Остромов. — Без слез. Со слезами мы теряем энергию кундалини.
Сейчас бедная девочка разинет рот, а мы небрежно, легкими касаниями покажем путь, которым энергия кундалини поднимается отсюда вот сюда.
— Я желал бы особенно подчеркнуть, — сказал Остромов внушительно, — что цели нашей, именно нашей ложи никогда не расходились с целями советской власти.
Товарищ Осипов слушал внимательно.
— И потому, — сказал Остромов, подчеркивая второстепенные слова, как всякий, кто желает запутать собеседника, — именно потому — я полагаю — сегодня советская власть могла бы использовать… разумеется, по своему усмотрению -
Осипов насторожился.
— Ту информацию, — поспешил добавить Остромов, — которую охотно предоставила бы наша ложа. При условии, разумеется, что до определенного момента…
В дверь постучали.
— Попрошу вас не отвлекать! — стальным голосом ответил Остромов. За дверью послышалось шарканье: перепуганная Корытова спешила восвояси.
— Я продолжаю, — небрежно сказал Остромов. — Ихь шпрахе вайтер. Я хотел бы, Фридрих Иванович, выкупить у вас эти канделябры.
Клингенмайер покачал головой: это не продается.
— Понимаю, — поджал губы Остромов. — В таком случае я желал бы взять у вас эти канделябры.
Клингенмайер чуть улыбнулся: это было другое дело.
— Разумеется, я их верну, если только вещь не узнает владельца, — вежливо улыбнулся Остромов. Клингенмайер приподнял бровь.
— Да, да, — кивнул Остромов. — Вы можете думать что угодно, но не можете же вы отрицать, что граф Бетгер возвращался уже трижды и всякий раз опознавал свои вещи. У меня есть основания ожидать четвертого его возвращения.
Клингенмайер не знал, свести все на шутку или поверить. Старик соскучился по интересным чудакам. Обстановка располагала, в комнате будет темнеть, мы приурочим к вечеру.
— Кстати, Филипп Алексеич, — заметил Остромов как бы между прочим, — не продадите ли мне этот портрет?