Со временем Мстиславский отчаялся превратить синематограф в искусство, оставил изыски, перестал выписывать «Variety»[11] и «Nouvelles de technique»[12] и принялся молотить что попало, благо пролетариям требовался репертуар, а на это денег не жалели. Конечно, его теснили юные выскочки, которые, будь их воля, снимали бы одни черные и красные квадраты. Они монтировали любовные сцены с заводской штамповкой, бегущие массы — с лавинами, и Мстиславского воротило от этой претенциозной похабщины. У него в руках была профессия. Об идейности он не думал — для этого был сценарист, два года как вернувшийся из эмиграции драмодел Саврасов, с упоением разоблачавший буржуазные утехи, аристократические оргии, а в последний год и эмигрантское разложение. Сейчас они в темпе лудили «Месть трущоб» — сынок владельца мануфактуры невовремя соблазнял работницу, а тут как раз и февраль, — но для сцен разложения потребны были аристократы, а их на кинофабрике остро недоставало. Снималась молодежь, звезды фабричной самодеятельности, синеблузники, правдами и неправдами сбегавшие с репетиций актеры театра Голубева и даже юные авангардисты из студии Гутмана — но во всех этих добровольцах не было и малой толики аристократизма, так что задуманный Мстиславским контраст никак не реализовывался.
Дело в том, что на этот раз он придумал штуку. Пролетариям разонравились бесхитростные мелодрамы с революциями в конце — сколько ни штампуй, в конце концов надоест. Пролетарии еще долго терпели — им, как детям, мила была узнаваемость, их умиляла предсказуемость, они уважали себя за предугадывание концов, — но приедается все, и на экран хлынула комедия. На собрании в марте двадцать пятого замдиректора Любинский и завлитчастью Пиотровский сказали прямо: нам нужна советская комедия, но, товарищи, на историческом материале и, товарищи, с правильно расставленным акцентом. А что еще было снимать, кроме исторического материала? Вся реквизированная царская одежда пошла на Севзапкино — в костюмерную; куда же еще, не распродавать же? Актрисы поначалу отказывались играть в платьях царицы и царевен, страшась проклятия, повторения судьбы, — но их убедили: половина была новенькая, ненадеванная.
И Мстиславский изобрел комэдию — так он произносил, со всем уважением к жанру. Он придумал сыграть на контрасте. Аристократы уже заряженной в производство «Мести трущоб» должны были быть не просто аристократы, а идиоты. Им надлежало жрать руками, чавкать, вытирать пальцы о платья соседок; во дворцах они должны были предаваться грязнейшему разврату, лапать дам за грудь, сморкаться в скатерти. Неверно было бы представлять всех бывших одним безразмерным монолитом: были среди них и те, кто ненавидел аристократию не меньше, а то и больше пролетариата — поскольку для пролетариев все уж точно были на одно лицо, и какого-нибудь кавалергарда-сифилитика они в глаза не видели, а Мстиславский насмотрелся, накушался. За их бессовестный, бездумный распад пострадали теперь все, включая Мстиславского, лишившегося ателье. Так бедный Евгений поплатился за решение Петра оковать Неву в гранит, хотя был, как говорится, ни сном, ни духом. В некотором смысле месть трущоб была личным актом возмездия Мстиславского, и уж он решил их не щадить, — но тут возникла загвоздка. Когда аристократию изображали синеблузники, жрать и сморкаться выходило у них на диво органично. Сняли три дубля в разных составах — что ты будешь делать, они вели себя ровно так, как на своих сборищах, и при их курносых рожах все выходило чудо как уместно. В то, что эдак неистовствует аристократия, не поверил бы и самый доверчивый пролетарий.
Мстиславский в задумчивости теребил усы, потирал по обыкновению мочки ушей, но ничего выдумать не мог. Дать в «Ленправду» или хоть в вечернюю «Красную» объявление о том, что для съемок по особому тарифу набираются бывшие дворяне, было немыслимо: никто из дворян не желал признаваться, все мимикрировали как умели. Наконец он положился на трамвайное радио, как в городе называли слухи. Он прельстил дворянство, избегавшее показываться на люди, посулом роскошного обеда в лучших традициях, на грани оргии, три часа торговли лицом за право вспомнить вкус настоящей еды. К семи утра назначенного съемочного дня аристократия толпилась у ворот Севзапкино, и Мстиславский наблюдал за установкой реквизита.
Наконец, после получаса ожидания (неизбежного и пользительного, ибо очередь всегда делает очередника пассивней и сговорчивей) Мстиславский приступил к отбору счастливцев. Выглядели они, надо признать, хоть сейчас в комедию «Дворянин во мещанстве» — и комедия эта, подумал Мстиславский, была бы недурна, уж получше оригинала, которого он, впрочем, не читал. Аристократ — тот, на ком все сидит хорошо. Остромов, например, знал за собою эту способность — носить халат, как мантию, френч — как фрак. Ничто не дается даром, все — упражнением. В очереди стояли вырожденцы, аристократов Мстиславский почти не видел и поразился тому, как быстро утрачивается осанка, когда поминутно ожидаешь пинка. Декабристы небось и во глубине сибирских руд сохраняли что-то такое, но декабристы были другое дело. Они знали, что страдают за подвиг и причислятся к святым, а эти знали, что пинаемы за дело, и пинаемы мало. Те же из них, кто этого не понимал, были вовсе безнадежными тупицами, вроде нескольких спесивых старух, которых Мстиславский повидал за последние годы; такие идиоты осанку сберегли, но на лицах у них застыла безнадежная, непроходимая дурь, всегда отличающая тех, кто многое перенес и хорошо сохранился. Другие б не выжили.