Райский важно кивнул, уже уверовав в свое сверхвысокое посвящение.
— Вот вы — и все ваши, я не знаю, сколько сейчас в России магистров, — говорите: выгода, выгода… эссенциале прагматик… (Это надо запомнить, подумал он). Я спорить не могу, не с моей ступени спорить… но ведь и ваше знание не абсолютно, что многажды подчеркивал тот же Кроули. Так?
Он прямо уставился на Райского.
— И Маркс, — спокойно сказал Райский.
— Как! — воскликнул Остромов. — Вы хотите сказать, что и Маркс…
Райский значительно кивнул.
— Впрочем, на это многое указывает, — скорбно сказал Остромов. — Однако выгода — понятие широкое, не станем запирать его в рамки материи. Что, если я одинок?
Райский не ожидал такого поворота; из опыта Остромов знал, что переход на личные обстоятельства почти всегда закрепляет инициативу атакующего собеседника, и чем исповедальней заговоришь, тем лучше.
— Что, если мне не с кем говорить? Что, если… впрочем, вы ведь лучше меня понимаете, что продвижение в масонстве невозможно без братьев. Есть вещи, которые не понять без обсуждения. Есть ошибки, видимые только со стороны. Наконец, — он понизил голос, — не хотите же вы, чтобы я — чтобы мы…
Он выждал; Райский выжидал тоже.
— Одним словом, — закончил Остромов, — начиная с пятой ступени, контакт немыслим ни с кем, кроме сестры, а обходиться без контакта, тысяча извинений, я смогу не раньше девятой.
Райский усмехнулся.
— Квартиры-то есть, — сказал он загадочно. — И еще будут. В сентябре, думаю, как раз прибавится, тогда еще поищем… Что же, я со своей стороны не возражаю, в таком духе и выскажусь. Вы мне телефончик оставьте или же сами позвоните в понедельник. Думаю, тогда и поселитесь… как?
— Одно слово, — сказал Остромов и поднял палец. — Вы знаете, но я напомню. Может быть, не все так щепетильны, но я да. Я да. — Он покашлял. — Одним словом, в квартиру казненного я не могу, это запрещено, не принято и прочая. Дух, мстительность, возможные вторжения на тонком плане… зачем мне все это? Я там собираюсь, может быть, экстериоризироваться, а он вдруг караулит: не думаете же вы, что я в этом состоянии смогу…
— Да не бойтесь, — улыбнулся Райский, снова душа-человек. — Какие казненные? Высланные.
— Это пускай, — выказал облегчение Остромов. — В конце концов, по Лемюелю, все мы высланные в этот мир — любопытно бы посмотреть, кто сейчас квартирует там, на наших местах… а?!
И он, внезапно повысив голос, подался в сторону Райского, словно ожидая ответа.
— Кто там сейчас, в том саду, где был я? Кто в моем шестнадцатом эоне? Я давно, давно-о разбудил в себе дородовую память, я вижу и сад, и льва, и левкои, и слышу далекую музыку… Иногда будто и слова слышу — эвента, эвента… Иногда и хочешь спросить — за что выслали? — а потом вдруг уясняется: нет вопроса «за что». Вы понимаете теперь, почему масонство не против революции? Впрочем, — он сделал вид, что зажимает себе рот, — кого я спрашиваю…
— До понедельника, — деловито сказал товарищ Райский.
«И этот мой», деловито подумал Остромов.
2
Этот и точно был его, но не потому, что поддался на безудержную остромовскую лесть, а потому, что в потоке словоблудия уловил слово «иммортале».
Райский бредил бессмертием с тех самых пор, как вообразил себя смертным. Не понял, что смертен, а именно вообразил — он так и полагал с детства, что, если б ему не сказали о смерти, он бы сам никогда не умер. То, что умирают не все люди, было для него азбукой. Человечество давно вымерло бы, будь это так. Лет восьми прочитал он в «Ниве», что каждую минуту в мире рождаются пятьдесят и умирает сорок человек; математически ясно, что десять остаются. С определенного момента они не знают старения, достигают плато и остаются на нем; одного такого человека он видел — это был вечный странник Лазарь Иоселевич, четырежды покидавший Могилев в поисках счастья и в четвертый раз не вернувшийся. Очевидно, он нашел счастье, потому что ничего другого с ним случиться не могло. Он не менялся вовсе, высох и выдубился до древесной текстуры, на буроватом его лице жили одни глаза, и неизменным было его длинное черное пальто, без которого Райский никогда его не видел — вероятно, потому, что летом Иоселевич вообще не выходил на улицу. Он был в Америке и не нашел счастья; был в Палестине и никому не советовал ехать туда; ездил в Сибирь смотреть землю для переселения, но сказал, что лучше уж в Америку; наконец собрался в Китай — и не вернулся. Райский даже не знал, доехал ли он до Китая.