— Не беспокойтесь, — с улыбкой сказал Зудов. — Его накормят и отпустят — брать новых больных я не могу.
— Можно мне глянуть его мандат? — спросил Ять.
— Да, конечно. Он носит его в нагрудном кармане.
Ять брезгливо сунул два пальца в карман мятого серого пиджака, в котором по-прежнему разгуливал упразднитель зимы. Он развернул мятую бумажку. Подпись Чарнолуского была подлинная — Ять хорошо ее знал, да, признаться, и не сомневался. Чарнолуский всегда ценил революционное творчество масс.
Бредя к Клингенмайеру по солнечной, мокрой улице, замечая и детей, гоняющих обручи, и голубей, и глубокую небесную синь — все, чего не видел прежде, — он чувствовал несказанное облегчение, объяснить которое и сам не взялся бы. Никаких утешений он не получил. Но мать по-прежнему встречала его расспросами, мать ждала, мать существовала — существованием своим защищая его от окончательного одиночества, стоя между ним и смертью последней преградой.
7
Ночью прошел дождь, первый настоящий ливень в этом году; струи его звонко барабанили по окну, слышался плеск водостока, дважды пронесся Бог весть откуда взявшийся автомобиль, в тревожном свете фар мелькнули мокрые деревья и сверкнули зигзаги капель на стекле. Дождь знаменовал начало недолгого расцвета северной весны: мир был заново сотворен, омыт и запущен на новый круг. Ять просыпался трижды — а за окном все плескалось, лилось и шуршало; в приоткрытую форточку проникал свежий запах, скорее дачный, чем городской, — так пахнут только первые дожди. После этой ночи, похожей на ночь творения — бурной, вешней, зеленой, — настало утро, скучное, как всякое разочарование: новый мир за окном был совсем, совсем прежний. Ять долго стоял у окна в халате, медля одеваться, весь во власти апатии и тоскливого нежелания шевелиться, — и отвращение к себе вползало в его ум. Теперь, когда не было работы, главного из самогипнозов, придуманных человечеством, — пусть даже работы, нужной ему одному, — бессмысленность собственного существования была Ятю очевидна. Он понимал и то, что разговоры о смысле жизни бессмысленней всякой жизни, ибо для раздачи рецептов и расстановки оценок следовало подняться над человеком — а это не в человеческих силах. Он ненавидел всех, кто присваивает себе право судить, и первый отвернулся бы от того, кто посмел бы назвать его жизнь пустой, — но сам-то он имел право сказать себе, что не воспитал сына, не вырастил дерева, не выстроил дома (и слава Богу — такой дом наверняка не простоял бы и получаса), не накормил голодных и не утешил страждущих. Жизнь протекла в никуда.
Ять читал о чем-то подобном — это называлось кризисом середины жизни, — но так привык отличаться от остальных, что никогда не применял к себе общих правил. Ему иногда казалось, что он и физически устроен совершенно иначе: придет час — вскроют и отшатнутся. Тем не менее это был типичный кризис середины — осознание несомненной, возрастающей трудности прогресса и ничтожности практического результата; он давно привык смотреть на себя нелюбящим взглядом, и зрелище, открывшееся ему серым апрельским утром, было непривлекательно.
Этот первый приступ самоосуждения был так силен, что пять минут, спустя Ять уже пожалел себя. А кому же и жалеть меня, как не мне! Господи, если бы я встретил такого человека, как я, — как я любил бы этого человека! До чего я дошел к тридцати пяти годам! Не сегодня-завтра придется забирать к себе мать — куда я ее заберу! Сделался безработным приживалом, который за пищу и кров расплачивается альмекской дудкой; серьезный прогресс, нечего сказать. Проскользил по жизни, как бледный бес из запоминалки: редькой с хреном пообедал — хрен оказался редьки не слаще; ничем не насытился и не прельстился. Даже и родине, вовсе мне не безразличной, толку от меня с гулькин нос. Впрочем, родина давно уже была где-то отдельно. По другой стороне Зелениной тащился одноногий инвалид на костылях, рожа у него была красная и помятая (вообще, ужас, с какими рожами ходят теперь по городу); мимо окна проскакала на одной ножке белобрысенькая девочка с крысьим рыльцем, радостно передразнивая инвалида, — девочки тоже стали такие, что Господь не приведи; никого пожалеть не получалось. Неужели он один оказался не нужен! — помилуйте, да ведь и елагищы с крестовцами ровно в том же положении, даром что первые «против», а вторые «за». Одних подкармливает государство — других содержат спекулянты, но сами по себе ни те ни другие никому не нужны, как и предмет их изысканий — русский язык, дошедший ныне до уровня глумкой плешти. Почему я до сих пор не с ними, хотя пайком своим и крышей над головой они обязаны в конечном счете именно мне — да, да, не будем прятаться хоть от одного убогого благодеяния, к которому я подтолкнул растерянную власть. Какой ложный стыд мешал мне сунуться туда с самого начала! Казарин небось не постыдился — правда, он теперь и заплатил за это, ну так и я заплачу сколько потребуется…