Христа весело прищурилась, будто до нее дошло наконец, в чем дело.
— Тебе неудобно, что я голая?
Я отрицательно мотнула головой.
— Тогда почему ты сама не раздеваешься? Давай!
Я снова помотала головой.
— Давай-давай! Так надо!
Кому надо?
— Что за дурь?! Раздевайся!
— Нет.
Это «нет» стоило мне большого труда.
— Я-то разделась!
— Я не обязана делать, как ты.
— «Не обязана делать, как ты!» — передразнила она противным голосом.
Я что, так разговариваю?
— Ну, Бланш! Мы же обе девчонки!
Тишина.
— Смотри, я голая — и ничего! Мне плевать!
— Это твои проблемы.
— Проблемы у тебя, а не у меня! Ты зануда!
Она засмеялась и изо всех сил пихнула меня. Я полетела на раскладушку и сжалась в комок. Христа стащила с меня кроссовки, проворно расстегнула на мне джинсы, потянула их вниз, прихватив и трусы. К счастью, на мне была длинная, почти до колен, майка.
Я заорала.
Она остановилась и удивленно уставилась на меня:
— Ты что, ненормальная?
Меня трясло.
— Не трогай меня!
— Ладно. Тогда раздевайся сама.
— Не могу.
— Тогда я тебе помогу! — пригрозила она.
— Зачем ты меня мучаешь?
— Дуреха! Никто тебя не мучает! Подумаешь, перед девчонкой?
— Зачем тебе надо, чтобы я разделась?
Ответ был самый неожиданный:
— Чтобы мы были в равном положении!
Как будто я могла с ней равняться! Я не нашлась что возразить, и она торжествующе изрекла:
— Видишь, значит, ты должна!
Я поняла, что мне не отвертеться, и сдалась. Взялась за низ майки, но поднять ее у меня никак не получалось.
— Нет, не могу.
— Ну я подожду, — сказала Христа, насмешливо глядя на меня.
Мне было шестнадцать лет. У меня не было ничего: ни материального, ни духовного богатства. Ни любви, ни дружбы, ни опыта. Не было интересных идей, а была ли душа, я сильно сомневалась. Единственное, что мне принадлежало, это мое тело.
В шесть лет раздеться ничего не стоит. В двадцать шесть — это давно привычное дело.
В шестнадцать же — страшное насилие.
«Зачем тебе это надо, Христа? Знаешь, что это для меня значит? А если б знала, то стала бы заставлять? Или потому и заставляешь, что знаешь?
И почему я тебя слушаюсь?»
За шестнадцать лет в моем теле накопился груз одиночества, ненависти к себе, невыговоренных страхов, неудовлетворенных желаний, напрасных страданий, подавленной злости и неистраченной энергии.
Бывает красота силы, красота грации и красота гармонии. В некоторых телах удачно сочетаются все три ее вида. В моем же не было ни на грош ни одного. Оно было ущербно от природы, напрочь лишено и силы, и грации, и гармонии. Похоже на голодный вопль.
Зато к этому вечно спрятанному от солнечного света телу подходило мое имя: Бланш[2], бледная немочь, бледная и холодная, как холодное оружие — плохо отточенный и обращенный внутрь клинок.
— Ты будешь тянуть резину до завтра? — спросила Христа. Она валялась на моей кровати и, кажется, упивалась моими терзаниями.
Тогда, чтобы покончить с этим разом, я резко, точно выдергивая чеку из гранаты, сорвала с себя майку и бросила на пол — ни дать ни взять Верцингеториг, швыряющий свой щит к ногам Цезаря.
Все во мне кричало от ужаса. Я потеряла даже ту малость, которой обладала: моя жалкая нагота перестала быть моим интимным достоянием. Это была жертва в полном смысле слова. Но хуже всего, что она оказалась напрасной.
Христа разок кивнула — и только. Окинула меня с ног до головы беглым взглядом и, видимо, не нашла ничего интересного. Лишь одна деталь привлекла ее внимание:
— Да у тебя есть сиськи!
Мне хотелось умереть. Пряча слезы ярости, которые сделали бы меня еще смешнее, я огрызнулась:
— А ты как думала?
— Цени свое счастье. В одежде ты плоская, как доска.
После такого ободряющего замечания я нагнулась за майкой, но Христа меня остановила:
— Нет! Я хочу посмотреть, как тебе идет китайское платьице.
Она протянула платье мне, и я его надела.
— На мне сидит лучше, — заключила Христа.
Мне вдруг показалось, что платье не прикрывает, а усиливает мою наготу. И я поскорее сняла его.
Христа спрыгнула с кровати и стала рядом со мной перед большим зеркалом.
— Смотри! Какие мы разные! — воскликнула она.
— Ладно, хватит!