По мере того как они приближались к цели, Мадленка становилась все мрачнее, хотя, казалось бы, у нее были все причины радоваться. Сам дед гордился бы ею, если бы узнал, из каких переделок она вышла с честью. Положим, когда напали на мать-настоятельницу, ей, Мадленке, попросту повезло; но ведь из темницы она выбралась сама, да еще и Лягушонка спасла, у самих крестоносцев нашла приют и покровительство, и теперь они же провожают ее домой, чтобы с ней чего не случилось.
И все-таки, несмотря на все успехи, на сердце у нее было тяжело, словно ей чего-то не хватало — чего-то такого, без чего само ее существование теряло смысл. Плохо было то, разумеется, что она так и не добралась до смысла произошедшего, не наказала виновников смерти Михала и остальных, да еще вдобавок и упустила их, когда они были почти у нее в руках; но если Боэмунд был прав и если им ничего не стоило убить даже настоятельницу, у которой наверняка имелись могущественные защитники, и высокородную княгиню Гизелу, то как знать, не повезло ли ей, что она осталась в неведении.
Но дело было даже не в этом: Мадленка вся извелась, пока не призналась себе в том, что ей, пожалуй, больше всего будет не хватать синеглазого. Это открытие потрясло ее; раньше она как-то не задумывалась над тем, что значит для нее Боэмунд фон Мейссен. Он был просто частью существующего мира — довольно докучной, надо признаться, особенно когда выказывал в отношении ее всякие кровожадные намерения, но теперь, когда он из врага превратился в союзника, она не сомневалась, что испытывает к нему вовсе не чувство дружеской благодарности, и уж, упаси боже, не ненависть и не презрение.
В его присутствии Мадленка не знала, куда себя деть; то ей становилось жарко, так что она чувствовала, как горят ее щеки, то она делалась ко всему безразлична, грубила без причины и дулась на окружающих, у нее часто пропадал аппетит и даже болел живот, хотя совершенно непонятно, какая может быть связь между сердцем, источником нежных чувств, и презренным желудком, перемалывающим земную пищу. Худшее же, однако, заключалось в том, что она не могла позволить себе даже питать по поводу своей влюбленности никаких иллюзий.
Волшебные воздушные замки, которые строят все влюбленные, были для нее запретны, ибо Мадленка была слишком умна, чтобы закрывать глаза на разделяющие их преграды. Она не могла забыть, что была полячкой, а человек, к которому она была неравнодушна — немцем, то есть исконным врагом поляков и, более того, крестоносцем, то есть воином, давшим обеты монаха. Он не мог жениться — ни на Мадленке, ни на ком ином вообще; а раз так, они никогда не будут вместе, если только — но что «только», Мадленке даже думать не хотелось. Она сочла бы ниже себя переступать через свою честь, да даже если бы она каким-то образом и сумела пересилить себя — ибо для любви в конечном счете нет ничего невозможного — не было решительно никакой надежды, что синеглазый красавец ответит ей взаимностью.
Мадленка никогда не обольщалась насчет своей внешности, но когда она недавно увидела в реке свое отражение, ей захотелось рыдать в голос. Господи, какая она тощая, неухоженная, рыжая, страшненькая! Прямо пугало огородное, прости господи, а не человек.
И добро бы приглянулось ей такое же, как она сама, страшилище болотное — так нет, подавай ей статного и белокурого, с синими глазами, лучше которого наверняка и быть не может. Все в нем теперь казалось ей достойным восхищения — его безусловная храбрость, его редкое самообладание, его имя, которое она раньше не могла произнести без содрогания; и даже то, что по его милости она едва не оказалась в раю до срока, было предано забвению как неуместный эпизод прошлого.
Ей нравились его редкие улыбки, спокойная речь, даже его манера холодно смотреть на собеседника, словно взвешивая его на неких внутренних весах. Если он не был воплощением всех мыслимых и немыслимых достоинств, то все же оказался к нему ближе, чем она. Тоска охватывала Мадленку, как только она начинала думать об этом. Никогда им не быть вместе — и, сознавая это, Мадленка ощущала острую боль, много противнее боли телесной.
Она утешала себя только тем, что он не подозревал о ее чувстве, а вдали от него она неминуемо о нем забудет, но это было худшее из утешений, какое себе можно вообразить.
Мадленка чувствовала себя беспомощной, зависимой, жалкой, — это она-то, которая прежде так гордилась своей строптивостью! Чувство, подобного которому она ранее не испытывала — только читала о нем в книжках, — придавило ее своей неожиданной мощью. Она была оскорблена, потому что оказалась слабее его и не могла перебороть свою пагубную привязанность.